На совет о детях деревня сошлась не у Володи в большой избе, как это обычно бывало при решении прочих вопросов, а в клубе.
Клуб — единственное в Глухих Буераках общественное здание, не считая правления кооператива, — стоял на отшибе, в самом конце улицы. Это был длинный бревенчатый зал ещё дореволюционной постройки, с высокими маленькими окошками под потолком и грубой, сколоченной из сосновых плах сценой в дальнем конце. На сцене когда-то, ещё до войны, разыгрывались спектакли по пьесам Островского. После войны там играл духовой оркестр, привозимый из района по большим праздникам. К концу восьмидесятых клуб закрыли. К началу нулевых — заколотили окна. Открыла его обратно Груша: ещё в первый свой год перенесла сюда из избы библиотеку-читальню, а деревня заодно получила место, где может собраться больше дюжины человек.
Сейчас в клубе сошлось человек сорок.
Собирать никого не понадобилось. Баба Клава на той неделе обошла три избы и в каждой сказала одно и то же; к утру это знали в семи, к вечеру — во всех, а на третий день знали и в Кривых Коленях.
Лавки, подтащенные к сцене из всех концов зала, расставили буквой «П» — так, чтобы все видели всех и чтобы между ними оставалось общее, ничьё пространство, куда могли выходить те, кому в этот вечер было что сказать. На сцене не было ни стола, ни председателя, ни графина с водой. Там стояла только одна табуретка — для бабы Клавы: у неё уже отказывали колени, и простоять весь вечер она не могла.
В единственной печи, занимавшей весь левый угол клуба, гудело пламя. Свет был керосиновый: три лампы на кованых крючьях по стенам и одна, самая большая, — над пустым пространством внутри буквы «П». Пахло смолой, валенками, дровяным дымом и чуть уловимо — топлёным молоком: баба Клава ещё с утра прислала со Степаном два бидона, чтобы по ходу совета любой мог налить себе кружку.
Люди подтягивались постепенно. Дед Митрич, как и положено старшему, пришёл первым, сел в самый угол, набил трубку и принялся ждать. Степан вошёл следом, кивнул деду и сел с краю — не на лавку, а прямо на пол, на принесённый из сарая овчинный полушубок. Петрович пришёл в свежевыглаженной рубахе и без гармони. Антон Долохов появился, как всегда, в Любином шарфе, прошёл в дальний конец зала и сел рядом со Снейпом. Тот кивнул.
Из Кривых Коленей приехали трое. Про совет им в субботу сказал Долохов, ездивший к Любе с книгами, — и Фома в тот же вечер велел заправлять УАЗик. Приехали засветло, по подмёрзшему за ночь большаку: Фома — глава Кривых Коленей и по совместительству дед маленького Мити, — его жена и Люба.
Фома привёз с собой бочку мёда — не как угощение, а как, по его собственному объяснению, «знак, что мы тут не на пять минут заезжаем». К бочке никто не лез. Но и в дальний угол её не отодвинули.
Володя с Беллатрисой пришли последними: сорокадневный срок, взятый бабой Клавой на себя, вышел накануне, и Беллатриса в этот вечер впервые за зиму вынесла сына на люди.
Славик, туго завёрнутый в овчину, спал в плетёной корзине у самой печи — Беллатриса поставила её так, чтобы видеть с лавки. Дашеньку рядом не клали: после той пурги эту пару вместе больше не сажали. Гоша с Грушей принесли из дому её пушистую шкуру, расстелили у печи, и Дашенька сидела на ней, теребя в кулаке горсть трёпаного льна, а Люба, которая для того с ними и приехала, сидела рядом и тихонько, едва слышно, что-то ей рассказывала. Дашенька слушала серьёзно, не отводя глаз.
Долохов из дальнего конца зала посмотрел на них. Один раз, недолго. Потом снял с шеи шарф — в клубе к этому часу натопило, — сложил его вчетверо и положил рядом с собой на лавку, шитой стороной вверх.
Люба этого не видела. Зато видел Фома. Фома ничего не сказал, но до конца вечера сидел уже иначе — вполоборота, так, чтобы видеть дальний конец зала.
Когда все расселись, баба Клава, сидевшая на своей единственной табуретке, подняла голову.
— Ну что, миленькие, — сказала баба Клава ровным, негромким голосом, который в этом длинном зале был слышен лучше любого крика. — Сегодня у нас разговор. Простой. Один. Про детей. Про то, что с ними дальше будет. И про то, что нам с вами с этим делать.
Кто-то в углу пристроил на колени шапку и больше её не трогал.
Володя, по заведённому порядку бравший слово первым на всех собраниях, и в этот раз собирался начать первым. Он был готов. У него в нагрудном кармане лежал сложенный вчетверо лист — тезисы, набросанные накануне. Володя поднял голову и уже открыл было рот.
Но в этот самый момент с лавки напротив него, на той стороне «П», поднялся Гоша.
Гоша поднялся медленно. Тяжело. Не потому, что у него болели колени — Гоше было двадцать пять, у него ничего не болело, — а потому, что он в эту минуту делал то, чего за всю свою жизнь не делал ещё ни разу. Он вышел в центр пустого пространства внутри буквы «П» и нашёл глазами жену.
Груша не шевельнулась и не стала ему кивать.
— Я… — начал Гоша, и голос у него на первом же слове сорвался. Он откашлялся. — Перед тем как мы начнём. Планировать. Распределять. Я хочу сказать одну вещь.
Он помолчал.
— Нам нужна помощь, — сказал Гоша.
В зале стало очень тихо.
— Я не справлюсь один, — продолжил он. — С Дашенькой. С тем, что было у нас в избе на той неделе. Я её люблю. Груша любит. Но когда это началось, я стоял посреди своей избы и не знал ни одного слова. Я семь лет учился в школе, где этому не учат. Ни одного слова.
Он поднял на Володю глаза.
— И один тут никто не справится. Ни Груша. Ни Беллатриса. Ни ты, Володь. Прости. И ты тоже.
Володя промолчал.
— Всё, — сказал Гоша. — Я прошу помощи. Больше мне сказать нечего.
И сел.
Гоша сидел, глядя себе под ноги.
Дед Митрич вынул трубку изо рта. И коротко кивнул. Один раз. В сторону Гоши.
Степан, сидевший на овчинном полушубке с краю, посмотрел на Гошу долго. Потом произнёс — не вставая, своим обычным глухим голосом:
— Хорошо сказал. По-мужски.
Беллатриса повернулась к Володе. Тронула его за рукав.
— Мой Лорд, — тихо сказала она, — он сделал то, чего вам всю жизнь нельзя было делать.
Володя посмотрел на жену.
Володя не ответил.
Он помолчал ещё несколько секунд.
Потом всё-таки поднялся. Достал из кармана лист с тезисами, бережно, словно реликвию, развернул его, посмотрел на записи и… так же аккуратно, не зачитав ни слова, сложил обратно. И убрал в карман.
— Уважаемая община… — начал Володя и тут же осёкся.
— Володь, — мягко сказала Груша с другого конца «П», — без «общины» сегодня. У нас просто разговор.
Володя помолчал.
— Хорошо, — сказал он. — Без «общины». Я… — Володя выдержал паузу, — я согласен. С Гошей. По всем пунктам.
И сел.
На «П» напротив кто-то уронил рукавицу и не стал поднимать. Петрович, сидевший у самого сгиба «П», шёпотом, но на весь зал переспросил у соседа:
— Это он сейчас что сказал?
— «Согласен», — не сразу ответил сосед.
— А почему?
— Не лезь, — обрубил тот.
Но следующим встал не Володя.
С дальнего конца «П» поднялся Петрович-младший — сын того самого Петровича, что сидел у сгиба, и в деревне тоже Петрович. Шапку он держал в руках и мял её.
— Я скажу, — сказал он. — Я не против. Я спросить.
— Спрашивай, — кивнула баба Клава.
— У меня Светка. Ей три с половиной. — Петрович-младший посмотрел в сторону печи. — Вы её тоже возьмёте?
— Возьмём, — сказала баба Клава.
— Тогда второе. — Он переступил с ноги на ногу. — Она будет сидеть за одним столом с той, которая на той неделе чуть не сложила избу. Вы мне прямо скажите. Она вечером домой целая придёт?
В зале стало тихо не так, как бывает от уважения.
Груша открыла было рот. Гоша положил ей руку на запястье и поднялся сам.
— Я не знаю, — сказал Гоша.
Он постоял.
— Знаю только, что если её не учить — не придёт. Ни твоя, ни моя. Я в той избе стоял и ничего не мог. Больше я так стоять не хочу. Вот и всё, что я тебе могу пообещать.
Петрович-младший подумал.
— Ладно, — сказал он. — Это честно. С этим можно.
И сел.
От дальней стены добавили, не вставая:
— А если из района приедут да спросят: кто разрешил?
— Никто, — отозвалась баба Клава, не поворачивая головы. — У нас и не спрашивают. У нас говорят: «У бабы Клавы дети обедают». И это правда.
После Гоши и Володи распределение пошло по-деревенски: без записей в протоколы и без единого спора о том, кто главнее.
Первой встала Груша.
— Я возьму на себя то, в чём у меня больше всего опыта, — сказала она. — Книги. Чтение. Письмо. Те маленькие основы, без которых не обойтись. И бумаги. Бумаг у нас нет ни одной: ни на детей, ни на школу, ни на Северуса. Значит, будут. Не сегодня и не за месяц, но будут. Этим займусь я.
Володя на этих словах едва заметно поднял бровь. Помолчал.
— Дело, — сказала баба Клава.
Снейп поднялся следом.
— Зелья, — сказал он. — Детские. Липа, ромашка, малина. Ничего, чем можно отравиться, даже если выпить всё сразу. Раз в неделю смотрю всех. Заболел — несите сразу, а не когда посинеет.
— Чаи — это ко мне, — сказала баба Клава.
— Чаи — это ко мне, — сказал Снейп.
Они посмотрели друг на друга через весь зал.
— Липа, мята, смородина — моё, — сказала баба Клава. — Всё, что дальше липы, — твоё. Дальше липы я не берусь.
— Приемлемое разделение, — согласился Снейп.
Ядвига, за которой Степан ездил на Кудыкину гору ещё третьего дня, стояла у самой двери.
— Буду ездить раз в неделю, — сказала она. — Земля. По субботам. Руки в неё — и молчать. Кто землю слышит, тому стену ломать нечем.
Она помолчала.
— И ещё. Я вашей девке лён оставила. Не отнимайте, не жалейте и рук ей лишний раз не мойте. Пусть теребит каждый день, хоть по щепоти.
— Сколько так? — спросила Груша.
— Полгода, — сказала Ядвига. — Я срок привезла на той неделе и двигать его не буду. Через полгода приеду смотреть, что у неё выйдет из рук.
Голос Ядвиги в этом зале звучал так, как звучал бы голос печи, умей она говорить: низко, ровно, без надрыва. Переспрашивать не стали.
— И это дело, — сказала баба Клава.
Степан коротко поднял руку.
— Я — руками, — сказал он. — Топор. Долото. Резец. Кто топор держал, тот дом ломать не станет.
— Это ты уже говорил, — сказала Груша. — У нас в избе. Под матицей.
— Говорил, — согласился Степан. — Тогда одному отцу. Теперь при всех.
В дальнем конце зала засмеялись, и смех прошёл по лавкам до самой печи. Гоша опустил глаза. Груша положила руку ему на колено.
— Годится, — сказала баба Клава.
— Питание, — добавила баба Клава, не вставая с табуретки. — На мне. Без обсуждения. Обеды для детей — у меня дома. Каждый день. У кого нет еды — приходит и ест. Кто болеет — отдельный стол.
— Годится, — донеслось с трёх сторон разом.
Беллатриса встала, бережно прижимая к груди спящего Славика. Дед Митрич в углу вынул трубку.
— Я… — начала Беллатриса, и в голосе у неё не было ни декламации, ни латыни. — Я беру рисование. И сказки. Выучила за зиму четыре. Не «Колорадский жук в тени Великих Перемен» — этому позже. Пока — про репку.
— Ну вот и ладно, — сказала баба Клава, и в глазах у неё при этом слове мелькнуло что-то тёплое, чего в них для Беллатрисы прежде не было.
И, наконец, поднялся Володя.
— Я возьму на себя стратегию, — сказал он. — И агрономию. То есть общее планирование развития школы и преподавание основ земледелия. Это мои сильные стороны. Я готов признать, что в этом году в нашем общем деле они не самые первые. Но и не последние.
— Пусть, — сказала баба Клава.
— А мне? — спросил Гоша.
Все повернулись.
— Тебе — просить, — сказала баба Клава.
Гоша не понял.
— Раз в неделю, — пояснила она, — приходишь ко мне и говоришь, чего не хватает. Дров, молока, рук, ниток, чего угодно. Вслух. Не «мы справимся», а «нам надо то-то». Это у тебя, Гошенька, пока хуже всего выходит. Вот и будешь учиться вместе с ребятишками.
По лавкам прошло движение — не смех, а то, что бывает перед смехом. Гоша усмехнулся сам, коротко и не сразу.
После того как роли были распределены, наступила минута, когда все дружно выдохнули — и заговорили о предметах.
— Раз уж об этом. — Володя всё-таки достал свой лист. — У меня есть предложение по первому предмету. Этика эффективности для дошкольников.
Петрович перестал разглаживать рубаху на коленях.
— Володенька, — сказала баба Клава с табуретки. — Ты что сейчас сказал?
— Этику эффективности для дошкольников, — не запнувшись, повторил Володя. — Это базовая дисциплина. Она учит ребёнка с ранних лет различать продуктивные и непродуктивные паттерны поведения. Закладывает основу будущей рациональности.
Баба Клава помолчала. Посмотрела на корзину у печи, где спал Славик.
— Сначала горшок, — сказала она.
— Простите? — переспросил Володя.
— Горшок, — повторила баба Клава. — Это первая дисциплина. Пока ребёнок в штаны ходит, никакая твоя эффективность его не касается.
Степан, не вставая, добавил негромко:
— Потом — ложка.
— Что — ложка? — не понял Володя.
— Ложку держать, — сказал Степан. — Самому. Без чужой руки. С этого начинают. Осилят ложку — тогда и про твоё поговорим.
Володя постоял посреди зала со своим листом в руке.
Потом очень тихо отложил лист. Достал из другого кармана карандаш. Подвинул записи на свободный край ближайшей лавки. Наклонился.
И в три отдельные строки вверху листа записал:
«1. Горшок.
2. Ложка.
3. Этика эффективности для дошкольников».
Затем поднял голову.
— Принято, — сказал Володя.
Дед Митрич в углу впервые за весь вечер позволил себе улыбнуться. Улыбка эта продержалась на старом лице секунды три, после чего спряталась в усах. Снейп её заметил. Отвернувшись к Долохову и едва-едва понизив голос, он сказал:
— Антон. Запомни дату. Февраль. Реддл поставил себя третьим. Ниже ложки.
— Знаю, — отозвался Долохов, не поворачивая головы.
— Многословно, — сказал Снейп.
После этого разговор пошёл легче — и тут же уткнулся.
Про дни спорили долго и ни до чего не доспорили: у Степана в понедельник скотина, у Ядвиги дорога в пять часов, у бабы Клавы обед в полдень, а у Снейпа приём, и всё это никак не сходилось.
— Так, — сказала наконец баба Клава. — Володенька.
— Да.
— Ты у нас по стратегии. Вот и своди. Чтобы всем было можно. Напишешь — посмотрим.
Володя помолчал. Потом достал карандаш и приписал на своём листе, ниже трёх строк, четвёртую: «Расписание. Свести. Показать».
Слово «утвердить» он не написал.
Петрович взял на себя закупку самых необходимых принадлежностей: бумаги, мелков, простых красок; за деньгами велено было ходить к Володе, на счёт кооператива. Беллатриса вызвалась расшить занавески — «но только тогда, когда буду свободна от забот о Славике». Согласились сразу и все.
Степан пообещал к весне смастерить табуретки.
— Сколько? — спросила Груша.
— Пять, — сказал Степан.
— У нас двое.
— Пять, — повторил Степан и объяснять не стал.
И главное — выбрали место. Под школу решили отдать пустующую комнату при кооперативе «Тихая Заводь». Комната светлая, угловая: окно на восток и окно на юг. Сени рядом — есть где разуться. За стеной кухня бабы Клавы, горячее нести три шага. Печь общая, топить отдельно не надо.
— Ну и то, — сказал из угла дед Митрич. — А то шакалы приедут — а у нас школа.
Решение, как и всё в тот вечер, приняли без поднятых рук. Закивали один за другим, от дальнего конца к ближнему, и баба Клава с табуретки подытожила:
— Значит, школу делаем там. Договорились.
— Договорились, — отозвался зал вразнобой.
Под самый конец, когда уже разобрались с бочкой мёда от Фомы и допили по второй кружке топлёного молока, а баба Клава на своей табуретке уже начала понемногу крениться влево (вечер выдался долгим, и колени окончательно сдали), со своей лавки тяжело поднялся Фома.
Фома был мужиком грузным, основательным, в летах, одетым в добротный тулуп, привезённый ещё его тестем с Крайнего Севера. С той минуты, как объяснил про бочку, он за весь вечер не сказал больше ничего, и в зале уже решили, что приехал послушать.
Фома постоял на месте. Подождал, пока на него обратят внимание. Прокашлялся.
— Ну, — сказал он наконец. — Вы тут школу делаете. Это хорошо. Это правильно. Я рад.
Помолчал.
— Только у меня к вам, — сказал Фома, повернувшись к Володе, — небольшой разговор. Лично. Если можно.
Володя поднял голову. Посмотрел на председателя. Кивнул.
Фома, тяжело ступая по половицам, пересёк весь зал: мимо корзины у печи, подле которой всё ещё сидела Люба, мимо бабы Клавы, мимо Снейпа с Долоховым — и остановился прямо перед Володей. Переступил с ноги на ногу. Снял тулуп — в клубе к этому часу натопило. Положил его на лавку.
— Володимир, — сказал Фома. — У меня внук. Маленький. Шесть лет. Митя. Мой родной. Сын старшего моего и снохи. Они в районе живут, сноха работает на почте, а Митя — у нас. У меня. Потому что в районе с ним не справляются.
Володя молчал и внимательно слушал.
— Митя, — продолжил Фома, — он у нас… тоже странный. У вас тут этого слова, я слышу, не боятся. Странный. Как ваши.
— Поясните, — негромко сказал Володя.
Фома вздохнул. Поскрёб шею.
— Когда Митя плачет, — обстоятельно начал он, — у нас в погребе жбан со сметаной взлетает. Прямо в воздух. Поднимается до самой балки. Висит, пока Митя не успокоится. Потом опускается. Сметана не проливается. Жбан не разбивается. Но в первый раз, когда это случилось, у нас баба Дуня — мать моя, значит, — вышла из погреба белая как полотно и три дня крестилась. Потом успокоилась. Сейчас уже привыкли. Только когда Митя совсем сильно плачет, у нас в кладовке падают банки. И иногда у соседей в курятнике куры начинают нести яйца одновременно. Все. Сразу. Один раз двадцать восемь штук выдали. Я, конечно, рад был, но соседка Татьяна Степановна побежала к попу. Поп её, слава Богу, как-то успокоил.
В печи стрельнуло полено.
— Вот, — подытожил Фома. — Я к чему. У вас тут школа. Для своих. Но вы… — Фома посмотрел на Володю в упор. — Вы возьмёте нашего? У нас в районе ему никто не поможет. У нас в Кривых Коленях своих… ну, нет таких, как ваши. А ваши — есть.
Володя обвёл глазами свой край «П». Беллатриса, прижимавшая Славика к плечу, едва заметно кивнула. Гоша кивнул увереннее. С табуретки баба Клава не кивнула вовсе — просто ждала, и это было хуже кивка.
— Берём, — сказал Володя.
Фома помолчал. Не заплакал. Только низко опустил голову. Постоял так ещё одну долгую секунду. Потом поднял глаза.
— Спасибо, — произнёс Фома.
— Ну, тогда, — продолжил он, переступая с ноги на ногу, — я своим скажу. У нас в Кривых Коленях лес есть. Большой. Сосновый. Хороший. Я скажу мужикам — будут вам лес возить. На школу. На будущие пристройки. На столы. На что угодно, что понадобится. Два бревна в неделю — это мы вам, считай, на дальнюю комнату соберём. А по пять — на целую пристройку.
— Это много, — сказал Володя.
— Это в самый раз, — возразил Фома. — Митя наш у вас будет. За такое дело нам леса не жалко.
И, ничего больше не добавив, Фома развернулся, тяжело зашагал обратно к своей лавке, забрал тулуп и сел.
Беллатриса со Славиком на руках повернулась к Володе.
— Мой Лорд, — тихо сказала она. — Нас стало больше.
— На одного, — отозвался Володя. — Пока на одного.
Совет закрыли буднично. Баба Клава с табуретки негромко объявила:
— Ну вот. На сегодня — всё. Дальше — как Володенька дни сведёт, так и пойдём. Кто чего забыл — спросите у Груши.
Зал начал пустеть.
Гоша подошёл к Груше. Она положила голову ему на плечо. Они постояли так, в обнимку, с минуту, не говоря друг другу ни слова.
Снейп подошёл к Долохову. Оба промолчали. Они вместе вышли на улицу и постояли на крыльце клуба, пока Долохов не докурил.
Володя подошёл к бабе Клаве. Помог ей подняться, отодвинув тяжёлую табуретку. Старуха молча опёрлась на его руку, заглянула в лицо и сказала:
— Ну, Володенька. Ничего. Третьим — это уже неплохо.
— Я заметил, — отозвался Володя.
— Заметил, и хорошо, — кивнула старуха. — Дальше — посмотрим.
Беллатриса со Славиком на руках вышла последней. У дверей её догнала Ядвига. За весь вечер Ядвига ни разу не присела: простояла всё собрание у двери, опираясь плечом о косяк.
— Беллатриса, — тихо окликнула Ядвига.
— Да.
— Ты сегодня молодец.
— Я ничего не сделала.
— Ты молчала, когда хотелось говорить, — сказала Ядвига. — Кто своё слово удержал, тот его и не потерял.
Беллатриса опустила глаза.
— Спасибо, — сказала Беллатриса.
И вышла в ночь.
В деревне, когда из клуба ушёл последний человек и двери за ним закрылись, стало тихо, как бывает в остывающем доме. Тишина, в которой ещё не остыло тепло сорока человек, а самих людей уже не было.
Печь в клубе догорала.
В большой избе у Володи Беллатриса уложила Славика в колыбель — одного. По изголовью у него над головой шли, сплетясь хвостом и лапой, лев и змея.
Володя сидел за своим столом, перед ним лежал лист с распределением предметов. Помолчав, он взял карандаш и вывел на полях, очень мелко:
«Проект „Школа“. Запущен.
Директор —»
На этом месте Володя остановился.
Он подержал карандаш над бумагой дольше, чем требовалось, и строку не закончил. Потом, ниже и ещё мельче, дописал:
«Третьим — приемлемо. Пока».
После чего задул лампу.
В соседней избе Груша сидела с дочерью на коленях. Гоша молча держал жену за свободную руку.
— Гоша, — тихо сказала Груша.
— М.
— Ты помнишь, что ты мне сказал ночью после грозы?
Гоша помнил. Он сказал тогда, что даже не знает, у кого про такое спрашивают.
— Помню, — сказал он.
— Ты сегодня узнал, — сказала Груша.
Гоша ничего не ответил. Он смотрел на дочкин затылок, на который падал свет от лампы, и на кулачок, в котором с той недели был зажат клок трёпаного льна.
Через минуту Дашенька разжала руку. Лён остался у матери на юбке. Дашенька спала.
В Кривых Коленях в этот час Фома снимал тулуп, вешал его на крюк у двери и вполголоса говорил жене:
— Берут. Нашего. С весны.
— Слава Богу, — отозвалась жена, не поднимая глаз от рукоделия. — Слава Богу.
А Митя — шестилетний Митя, маленький, светлоголовый, с россыпью конопушек на носу, — спал в эту минуту в боковой каморке. На полке над его кроватью было три банки варенья, и самая дальняя из них едва-едва, на полпальца от доски, висела в воздухе. Мите снилось, что мама далеко.
Жбан со сметаной в эту ночь, впрочем, никуда не взлетал.
К утру банка встала на место сама.