8 / 28
8 / 28
Английский перевод этой главы пока недоступен — открыта русская версия.

Глава 8. Север и трава

2 808 слов ≈ 15 мин

Снейп выехал на Кудыкину гору в середине февраля, в один из тех редких зимних дней, когда после двухнедельного снегопада небо вдруг очищается до самой высокой, прозрачной синевы. Это не синева летнего неба, а та особенная, тонкая, январско-февральская лазурь, в которой солнце висит низко и светит без всякого тепла, но смотрит так ясно, что видно каждую былинку, торчащую из-под снега, и каждый воздушный пузырёк в самой дальней сосульке.

Поехал Снейп один. Сани попросил у Степана, и тот, ничего не спрашивая, отдал. Лошадь — спокойная, немолодая, по имени Маня — была проверенной, ходила к Ядвиге не в первый раз. Сам Снейп никому никаких объяснений не давал. Только перед самым выходом на крыльцо положил в большую плетёную корзинку под овчинную шкуру одну отдельную баночку. Это был его собственный, тщательно сваренный за последнюю неделю медовый бальзам на корице, ягоде черёмухи и сухом малиновом цвете. Бальзам этот не предполагался, как обычно у Снейпа, ни на продажу, ни в обмен, ни в чью-либо аптечку. Он предполагался в подарок.

Слово «подарок» по отношению к собственным зельям Снейп прежде не употреблял.

Володя, увидев садящегося в сани Снейпа, произнёс короткую, нейтральную фразу:

— Северус. Передай моё уважение Ядвиге Антоновне.

— Передам, — отозвался Снейп.

И уехал.

Беллатриса, стоявшая в эту минуту у окна со Славиком на руках, молча проследила глазами, как сани выехали за околицу, повернули к лесу и скрылись за тёмной полосой ельника. Потом, ничего не говоря, отвернулась от окна и пошла кормить сына.

К Кудыкиной горе по зимнику ехать часов пять, если не торопиться. Снейп не торопился. Дорога от Глухих Буераков уходила сначала вдоль реки, потом через сосновый бор, потом вдоль края Чёрных топей, теперь надёжно скованных льдом и снегом, и, наконец, поднималась по пологому, едва заметному склону к самой горе. В первый раз, когда Снейп ехал по ней год с лишним назад, в составе той самой странной экспедиции с Гошей, Володей и Степаном, путь занял у них трое суток. Теперь, по проторенному санному следу, в одиночку, на спокойной лошади, в ясный день дорога тянулась медленно, но без всякой драмы.

К избе Ядвиги Снейп подъехал к четырём пополудни.

Изба эта, никем особо в деревне не описываемая — потому что описывать её было всё равно что пересказывать сон, — стояла на самой вершине горы. Стояла так, что зимой казалась вырастающей из снега, а летом, по рассказам Степана, видевшего её в бесснежное время, — врастающей в землю. Крыша — низкая, изогнутая. Стены — старые, тёмные, почерневшие, на ощупь тёплые. Над трубой — ровный, неторопливый столб дыма.

Ядвига вышла на крыльцо ещё до того, как Снейп слез с саней. На хозяйке Кудыкиной горы была всё та же тёмная юбка до самых валенок, тулуп с овчинным воротом и пуховый платок поверх плеч.

— Долго, — заметила Ядвига.

— Маня шла своим шагом, — ровно отозвался Снейп.

— Маня — да, — кивнула хозяйка. — Маня шагом ходит. Ну, заходи. Чай уже на печи стоит. Я тебя ждала с обеда.

Снейп ничего не ответил. Только тонкая складка у его рта — та, что появлялась у этого человека, когда он внутри с чем-то соглашался, — обозначилась чётче. Бывший зельевар взял корзинку, сошёл с саней, аккуратно поднялся на крыльцо.

Внутри избы у Ядвиги было то, что обычно называют «травно». На стенах — связки. Под потолком — связки. На полках — связки. В углу — большая, старая, медной выделки кадка, в которую Ядвига на зиму ставила собранные с осени корни в речной песок, чтобы не высыхали. На печи — три горшка: один с травяным сбором, второй с кашей, третий с тем самым чаем. Стол — простой, из одной длинной липовой плахи, без скатерти, чистый. На столе — глиняная кружка, мисочка с сотами, маленький, ничем не выделяющийся берестяной кувшин с водой.

Снейп прошёл, разделся, повесил мантию на крючок у двери. Сел.

— Ядвига Антоновна, — сказал он, и в его голосе появилась та особая, на пол-октавы более ровная интонация, с которой он раньше начинал в Хогвартсе самые серьёзные разговоры с Дамблдором. — Я приехал по делу. Хотя бы и по такому, у которого, насколько я понимаю, в этой избе нет названия.

— И по какому же, Северус? — Ядвига разлила чай в две глиняные кружки.

— Я хотел бы, — Снейп выдержал паузу, — систематизировать ваше знание.

Ядвига ответила не сразу. Поставила кружку перед Снейпом. Села напротив. Посмотрела в свою. Подождала.

— Не получится, Северус, — спокойно сказала она наконец.

— Почему? — терпеливо поинтересовался Снейп.

— Потому что моё знание, — Ядвига приподняла кружку, подержала, поставила обратно, — не систематизируется. Я и сама бы рада иной раз. Я и сама пробовала. Но оно у меня не системного свойства. Оно другими порядками живёт.

— Какими? — холодно уточнил Снейп.

— Шагом, — ответила Ядвига. — Рукой. Запахом. Временем дня. Тем, кому нужно. Тем, кто пришёл. Иной раз — тем, кто только что прошёл, но не зашёл. Это всё, Северус, не в таблицу укладывается. Я бы тебе таблицу нарисовала, а у тебя в ней через неделю строки бы пустые висели. И не оттого, что я ленюсь записать, а оттого, что у меня этого свойства — чтобы записывать — в руках нет.

Снейп помолчал.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Не «систематизировать». Хотя бы — понять.

Ядвига посмотрела на него.

И, не сказав ни слова, молча наполнила его кружку до краёв во второй раз.

Это был, как Снейп немедленно для себя уяснил, единственный возможный в этой избе ответ.

Он взял кружку. Отпил. Чай оказался обжигающе горячим, тёмно-золотым, с оттенком мяты, шиповника и чего-то ещё, очень древнего — такого древнего, что у Снейпа в горле, к его собственному удивлению, защипало.

Они работали весь день.

То есть Ядвига работала, а Снейп помогал. Снейп, который двадцать лет принципиально ни в чём никому не помогал (потому что считал, что любая чужая работа, выполненная его руками, замедляет его собственную), здесь, на Кудыкиной горе, в избе у этой прямой, спокойной женщины с русой косой до пят, в этот тихий февральский день — помогал.

Они вместе перебрали кадку с корнями. Оказалось, что Ядвига за зиму собрала больше, чем сама помнила, — потому что про каждый корень она забывала, помещая его в землю, а извлекая, узнавала заново. Она называла каждый — но называла не по латыни и не по русским справочникам, а по-своему: «этот лесной», «этот болотный», «этот ничего не любит, кроме холода», «этот согласен в чай, а сам по себе кусачий». И Снейп, впервые в жизни не возражая, записывал.

Но записывал не в свой обычный реестр.

Он записывал на простой клочок бересты, который Ядвига молча пододвинула ему посреди работы. Записывал её словами. Не своими.

Где-то на третьем или четвёртом часу бывший зельевар наткнулся на одну из связок, висевшую под потолком в самом дальнем углу. Связка была небольшой, в неё входило не больше десятка тонких сухих стеблей с маленькими, сложного вида соцветиями на верхушках — соцветиями, которых Снейп ни в одной из известных ему классификаций не помнил.

— Ядвига Антоновна, — Снейп аккуратно снял связку. — А это?

Ядвига подошла. Посмотрела. Чуть-чуть улыбнулась — одними уголками губ, не больше.

— А это, Северус, у меня росло прошлым летом за избой, у самой межи. У него не было названия, и я его так и не назвала.

— Не похоже ни на одну из известных мне категорий, — медленно произнёс Снейп, разглядывая соцветие.

— Значит, тебе категорией заняться надо, — отозвалась Ядвига.

— Я могу… — Снейп прикинул, — присвоить ей рабочее имя? Для собственного учёта.

— Зови как хочешь, — спокойно сказала она. — Трава не обидится.

— Не обидится? — Снейп приподнял бровь.

— Не обидится, — подтвердила Ядвига. — Растения по именам не узнают. Они меня по именам не знают.

— А по чему тогда? — холодно поинтересовался Снейп.

— По шагу, — отозвалась Ядвига. — И по руке.

Снейп посмотрел на свою руку. Длинная, тонкая, с длинными пальцами, привычная к точным движениям с пестиком, пером, флаконом. Рука, которая всю жизнь работала по системе.

И, посмотрев на неё, Снейп впервые за день усмехнулся — тонкой, едва уловимой, не саркастической, а почти детской усмешкой.

— Понимаю, — сказал Северус. — Шаг и рука.

— Шаг и рука, — кивнула Ядвига. — Ты, Северус, не торопись. Шаг ставится годами. Рука — десятилетиями. У меня шаг такой, что меня вон та трава за окном, когда я выхожу, за пять метров узнаёт. А у тебя шаг… у тебя шаг ещё городской. Аккуратный. Слышный. Ты в свою деревню вошёл два года назад, а у тебя в шаге всё ещё Лондон.

Снейп, никогда за двадцать лет не получавший от человека столь точной диагностики, молча наклонил голову.

— Я понял, — повторил он.

— Понял — это уже хорошо, — кивнула Ядвига. — Помоги-ка мне, Северус, ульи обойти. Темнеть начинает рано, лучше сейчас.

Ульи стояли у Ядвиги на южном склоне горы, в защищённом от зимнего ветра небольшом ложке. Зимой, если холода их не трогают, пчёлы спят плотным клубком в самой середине гнезда, и работа пасечника в это время простая: пройти, проверить, подать сигнал, что хозяин рядом. На Ядвигиной пасеке ульев было семь. Снейп шёл следом за хозяйкой, неся в одной руке деревянную колотушку — лёгкую, с кожаным наконечником, — которой Ядвига возле каждого улья тихонько постукивала по верхнему краю. На стук пчёлы отвечали из глубины ровным, едва слышным гулом. Ровный гул значил — улей здоров. Сбивчивый — нет.

Шесть ульев откликнулись ровно.

У седьмого Ядвига остановилась. Постучала. Тишина. Постучала снова. Тишина.

Хозяйка постояла. Сняла плотную крышку. Заглянула внутрь.

Снейп тоже посмотрел.

Внутри улья — почти ничего. Лишь маленькая горстка пчёл, жмущихся друг к другу в самом центре, недвижных. Ядвига аккуратно, очень бережно, будто прикасалась к чему-то живому, у чего ещё оставалось дыхание, провела пальцем по краю сот.

— Не вернулись осенью, — сказала она негромко.

Снейп молчал.

Ядвига закрыла улей. Потом, повернувшись к Снейпу, протянула ему маленькую глиняную мисочку, в которую за минуту до этого положила от соседнего улья небольшой кусочек тёмных сот. Соты были почти чёрными, тяжёлыми, с густым, как смола, мёдом.

— Это, Северус, у меня от того улья. От тех пчёл, что не вернулись прошлой осенью. Это их последний мёд. Они отдали всё.

Снейп смотрел на тёмный, как смола, мёд.

И долго, очень долго не говорил.

Ему вспомнились — невольно, не по протоколу — несколько других вещей. Ему вспомнились те две минуты, в которые Беллатриса в большой избе плакала над только что родившимся Славиком. Ему вспомнился корень в его избе, на самой дальней полке, с берестинкой «Без названия». Ему вспомнились те четверть секунды, в которые на лице Ядвиги появилось это её внутреннее «не вернулись».

И в первый раз за двадцать с лишним лет Снейп — умевший просчитывать всё, о чём с ним разговаривал собеседник, до третьего смыслового уровня — не нашёлся что ответить.

Он молчал минуту. Молчал две.

Ядвига не торопила.

— Это, — наконец негромко произнёс Снейп, — самый важный мёд из всех, что вы когда-либо давали мне в руки.

Ядвига кивнула.

— Это так, Северус. Только не из всех. А из тех, что мы с тобой сегодня держали.

И это уточнение, тонкое, едва уловимое, отозвалось в груди у Снейпа таким тоном, от которого у него на минуту перехватило горло.

Когда они вернулись в избу, было уже почти темно. На столе горела единственная свеча, под которой Ядвига перебирала те самые сухие, обвитые красной нитью корни, на которых в её последний приход к Снейпу закончилась их работа. Один из них, тёмный, витой, перекрученный, как старая верёвка, лежал отдельно — в маленькой берестяной коробочке, аккуратно перевязанной той же красной нитью.

Ядвига пододвинула эту коробочку Снейпу.

— Это тебе, Северус, — сказала хозяйка Кудыкиной горы. — С прошлого раза работа не кончилась. Мне оставалось доделать. Я доделала.

Снейп поднял глаза:

— Это тот?

— Тот, — кивнула Ядвига. — Который у тебя «Без названия».

Снейп протянул руку. Взял коробочку. Подержал. Положил в нагрудный карман — в тот, что на мантии у самого сердца.

Ничего не сказал.

Ядвига тоже ничего не сказала.

Они посидели ещё минут десять — допили остывший чай. Снейп достал свою баночку с медовым бальзамом, поставил на стол. Ядвига внимательно посмотрела на крышку, на надпись, на цвет.

— Я возьму, — сказала она. — Спасибо, Северус.

— Это ничего особенного, — отозвался Снейп.

— Это, — спокойно поправила Ядвига, — что-то особенное. Просто ты пока этого не признаёшь. Признаешь потом.

Снейп склонил голову.

— Мне ехать пора, Ядвига Антоновна.

— Пора, — согласилась хозяйка. — Маня тебя за ночь спокойно довезёт. Ты, главное, не правь ею. Она сама знает.

Снейп поднялся. Надел мантию. Взял корзинку. На пороге обернулся.

И в этот самый момент Ядвига, тихо подойдя сзади, положила ему ладонь на плечо.

Один раз. На полсекунды. Без всякого нажима. Просто положила.

И Снейп впервые в жизни не отдёрнулся.

Они оба смотрели в разные стороны: Снейп — в сторону окна, за которым чернел вечерний лес, Ядвига — в сторону печи, где догорал последний на этот вечер уголёк. Никто из них не повернулся друг к другу. Никто из них ничего не сказал.

Этого было достаточно.

Через секунду Ядвига убрала руку. Снейп вышел в сени. Ядвига закрыла за ним дверь.

Маня шла обратно так же спокойно и неторопливо, как и туда. Зимний лес стоял молчаливый, тёмный, ровный. Где-то в темноте, в самой чаще, тонко крикнула ночная сова. Снейп ехал, плотно закутавшись в мантию, держа одну руку у нагрудного кармана — там, где лежала маленькая берестяная коробочка с обвитым красной нитью корнем.

Звёзды стояли высокие, чистые, очень спокойные.

Снейп почему-то думал о Лили. Думал не как обычно: не с привычной болью, не с постоянным укором себе и судьбе, не с давней и прочно усвоенной за двадцать лет горечью. Думал иначе. Думал так, как думают о ком-то, кто живёт в очень большой и очень спокойной комнате, куда заходишь нечасто, но где всегда находишь кого-то дома.

И ещё Снейп думал о том, что некоторые вещи, оказывается, бывают непохожими ни на что, и при этом остаются настоящими.

В Глухие Буераки Снейп вернулся почти к полуночи. Лошадь отвёл в конюшню, накрыл попоной (Степан распряжёт утром). Корзинку с пустой банкой оставил в сенях. И, никому ничего не говоря, пошёл к своей избе.

Беллатриса в этот час сидела на крыльце большой избы. Сидела с шалью на плечах, с миской каши, которую доедала медленно, по ложечке, чтобы не разбудить заснувшего у неё на плече Славика. Ей на этой неделе опять трудно было спать — не из-за ребёнка, а из-за того, что часам к шести вечера у неё в голове начинала играть какая-то странная, не из её привычного репертуара мелодия, и Беллатриса, вместо того чтобы спорить с ней, выходила слушать её на крыльцо.

Снейп прошёл через двор. Беллатриса посмотрела на него. И, не пуская в свой голос ни малейшего лишнего пафоса, ни одной театральной нотки, сказала просто:

— Ну, хорошо. Хоть кто-то из нас, наконец-то.

Снейп остановился. Поднял на неё глаза.

— Что «хорошо»?

— Что ты не один, — отозвалась Беллатриса. — Северус. Это очень хорошо. Тебе слишком долго было трудно одному. Мне тебя жалко было каждый день, а сказать стеснялась. Сегодня — не жалко. Сегодня — по-другому.

Снейп смотрел на неё несколько секунд. Беллатриса не отводила взгляд. Славик у неё на плече тонко вздохнул во сне, передвинул крошечную ручку.

— Спасибо, Беллатриса, — глухо сказал Снейп.

— Иди, — кивнула молодая мать. — Ты, наверное, устал. И там у тебя на дальней полке кое-что тебя ждёт.

— Я знаю, — отозвался Снейп.

И ушёл.

В своей избе Снейп долго стоял у тёмного окна, не зажигая лампы.

В стекле отражалась его собственная высокая, чуть склонённая фигура, а поверх отражения плыло — медленно, ровно, неторопливо — заоконное звёздное небо. Звёзды над Глухими Буераками в эту ночь стояли так же, как и над Кудыкиной горой: высокие, чистые, спокойные. Между ними и Снейпом в этот час не было почти никакой разницы.

Через минуту бывший зельевар всё-таки зажёг лампу.

Достал из нагрудного кармана берестяную коробочку. Аккуратно открыл. Внутри лежал тот самый тёмный, перекрученный, обвитый красной нитью корень. Снейп подержал его в ладонях. Подержал долго. Потом подошёл к самой высокой полке — той, на которой у него стоял журнал приёмов (толстая старая тетрадь, в которую он за два года записал каждого деревенского пациента, его жалобы, назначенное лечение и исход болезни).

Положил корень на полку рядом с журналом.

Постоял минуту.

И, больше ничего не делая, не записывая, не подписывая, не объясняя себе, задул лампу.

В деревне в эту ночь не происходило ничего особенного, кроме обычных деревенских вещей. В большой избе в одной колыбели спали двое детей — Дашенька и Славик. Беллатриса, дослушав свою странную ночную мелодию, ушла спать. Володя спал в кресле, свесив руку с подлокотника. Дед Митрич уже досмотрел в подзорную трубу (старую, ещё царских времён, неизвестно откуда у него взявшуюся) все звёзды, какие в эту ночь можно было досмотреть с его завалинки. Степан на своей кровати спал ровно. Гоша с Грушей — обнявшись, как и всегда. Антон Долохов — в Кривых Коленях, в избе Любы, тихо, без всякого пафоса.

В каждой избе — своя жизнь. В каждой жизни — своя петля.

И только в избе Снейпа, на самой высокой полке, рядом с журналом приёмов, во тьме лежал едва различимый маленький корень с красной нитью.

И теперь он был у этого человека.

конец главы 8

Как вам эта глава?