6 / 28
6 / 28
Английский перевод этой главы пока недоступен — открыта русская версия.

Глава 6. Зимняя петля

2 000 слов ≈ 8 мин

К концу января Глухие Буераки оказались стянуты в плотную зимнюю петлю, в какой деревня обыкновенно живёт дней десять-двенадцать в самый сердцевинный мороз года.

Снег за это время лёг так плотно, что под валенком не проминался, а скрипел высоко и сухо, будто рассыпалось стекло. Между избами были протоптаны узкие тропки: к Снейпу, к колодцу, к бане, на кладбище — к могилам Клавиной родни, к сараю Степана. По другим направлениям ходить уже не имело смысла: до деревенского клуба и до правления кооператива «Тихая Заводь» дорогу занесло так, что её пришлось бы пробивать заново. Но никто не пробивал. Все, у кого были к правлению дела, понимали, что в эту неделю у правления дело только одно: пережить мороз.

Дым над избами стоял столбами — тонкими и ровными. Печи топили с утра до ночи. У бабы Клавы на шестке кипело три горшка: в одном суп, в другом каша, в третьем — горячая, заваренная на семи травах вода для распаривания ног, причём баба Клава сама не помнила, какие именно семь трав в этот раз положила, и говорила, что это, в сущности, неважно, важно, что семь.

В большой избе у Володи стояла относительная тишина. Маленький Славик кричал теперь заметно меньше — но не потому, что отец вдруг стал по-другому подходить к колыбели, а потому, что Беллатриса научилась брать ребёнка на руки за полсекунды до того, как Володя успевал над колыбелью наклониться. Вслух об этом не сговаривались. Володя это принимал.

И вот в эту петлю, в одно прозрачное, ясное от мороза утро к Снейпу пришла Ядвига.

Калитка у Снейпа открылась без скрипа. Снейп, вываривавший в этот час в чугунке прошловесеннюю ивовую кору с сухим зверобоем, услышал не шаги — потому что шагов в плотном снегу почти не было, — а движение воздуха, какое бывает, когда в дом входят без стука и по праву.

Снейп поднял голову. Через секунду в сенях кашлянули, обмели валенки. Дверь открылась.

На пороге стояла Ядвига. В тулупе, в тяжёлом пуховом платке, с берестяным кузовком в одной руке и с холщовым мешком корней в сыром речном песке — в другой. Лицо у Ядвиги было обыкновенное — без улыбки и без приветствия. Так приходит вода в половодье: только что не было — и вот есть.

— Холодно, — заметила Ядвига вместо приветствия.

— На улице, — уточнил Снейп.

— На улице холодно, в доме у тебя — горячо, — продолжила она, ставя кузовок и мешок на лавку у порога. — А вот в груди у тебя, Северус, не холодно и не горячо. У тебя в груди в этот месяц — петля.

Снейп ничего не ответил. Только кивнул на стул возле стола:

— Чаю?

— Не сейчас, — отозвалась Ядвига. — Сначала работа. У тебя ивовая кора с весны. У меня — корни из песка да ольховые шишки, я их по морозу и брала, они зимой только и висят. Соединим. У тебя в этом году много простуженных будет. Я у бабы Клавы спрашивала. Она говорит — много. У неё на это нюх.

— У меня то же, — согласился Снейп.

Они принялись за работу.

Снейп, перебирающий травы по своей выверенной двадцатилетней системе (каждую банку он подписывал на двух языках, каждую полку нумеровал, каждую партию датировал), впервые за все эти годы оказался в положении, в котором его система была не нужна. Не «уступала», не «оказывалась хуже» — просто была не нужна. Ядвига не отрицала и не оспаривала никакого его порядка. Она его просто не замечала. Ядвига садилась на лавку, доставала корни, раскладывала их перед собой как придётся — и начинала работать.

И — что удивляло его в самом себе — Снейп тоже работал.

— Ядвига Антоновна, — не выдержал он на третьей кучке. — Ивовую кору режут поперёк волокна. Вдоль она отдаёт горечь.

— Отдаёт, — согласилась Ядвига, не поднимая головы и продолжая резать вдоль.

Снейп открыл рот. Подождал. Закрыл.

Больше он его в этот день не открывал, а к полудню перестал даже формулировать про себя. К обеду же поймал себя на том, что не помнит, куда поставил собственную банку с ивовой корой.

Ближе к середине дня Ядвига протянула ему один из своих корней. Тёмный, перекрученный, как старая верёвка. Пахло от него не землёй, не лекарством и не едой. Так пахнет то, что выросло без человека.

— Подержи, — сказала Ядвига.

— Зачем? — спросил Снейп.

— Узнаешь, — отозвалась Ядвига и, не дожидаясь следующего вопроса, повернулась к лавке, где у неё лежали остальные.

Снейп подержал.

Корень в его руке лежал тёплый — тёплый не от руки, а словно изнутри. Снейп двадцать лет разбирал на компоненты редчайшие корешки Хогвартса — и сейчас не мог определить ни вида, ни рода. Так шахматист смотрит на фигуру, которой в шахматах нет.

— Ядвига Антоновна, — сказал он наконец.

— Не торопись, — отозвалась Ядвига. — Подержи. Сам тебе расскажет.

— Я должен «спрашивать»? — Снейп приподнял бровь.

— Ничего ты не должен, — спокойно ответила Ядвига. — «Спросить» — это, Северус, у вас в книжках написано. У нас тут проще: подержи и не отвлекайся.

Снейп подержал.

Пять минут. Десять. Час. К концу часа он всё ещё не понял ничего конкретного, не услышал ни голоса, ни откровения. Но за этот час он ни разу не подумал, куда потом деть этот корень. Он сидел у стола, в одной руке корень, в другой ничего, и ни разу не встал, не выпил воды, не заглянул в свои банки и не сверил полки.

Просто сидел.

Ядвига к этому времени уже почти перебрала свои припасы, оставив на столе у Снейпа несколько кучек — без ярлычков и без подписей, разложенных так, как ей было понятно. Закончив, поднялась.

— Пойду, — коротко сказала Ядвига. — К ночи задует. Мне до горы пять часов, а лошадь у Степана застоялась и пойдёт своим шагом.

Снейп очнулся. В руке у него всё ещё лежал тёмный витой корень.

— А этот? — спросил Снейп, поднимая корень.

Ядвига посмотрела. Чуть прищурилась.

— А этот, — сказала она наконец, — пусть у тебя посидит. Пока не назовётся. Может, у тебя назовётся раньше, чем у меня.

— Он сырой, — заметил Снейп.

— Сырой, — согласилась Ядвига. — Досушивать его я сама буду, чужая рука тут не годится. Подержи, сколько подержится. А как соберёшься ко мне — привезёшь. Тогда и доделаю.

— У него нет названия?

— Названий у него много. — Ядвига уже надевала тулуп. — Только ни одно из них пока тебе не подойдёт. Подождём.

И ушла.

Снейп остался один.

Сидел с корнем в руке.

Ещё час.

Огонь в печи прогорел до углей. На улице, как и обещала Ядвига, задуло — ровно, без порывов, и вдоль улицы понесло снежную пыль. Часы у Снейпа на стене стучали так же мерно, как всегда, но звук этот в избе сейчас казался каким-то очень отдельным, будто часы шли в одной комнате, а Снейп сидел в другой.

Снейп держал корень. Думал не о корне — о себе.

Он попробовал разложить это по составу, как раскладывал двадцать лет всё подряд: причина, состав, дата начала. Не разложилось. Зашёл с другого конца. Тоже не разложилось.

И понимать тут было нечего. Ни ему, ни той, что корень оставила.

Он отметил про себя, что не раздражён.

В сумерках, когда снаружи стало совсем сине и в избах напротив начали зажигаться окна, Снейп наконец пошевелился.

Поднялся бережно. Подошёл к дальней полке — той, где лежали сборы, ещё не подобранные ни к одному рабочему составу («материал для будущих работ» — его собственная рубрика). На самом краю оставалось свободное место, куда он до сих пор ничего не ставил.

Снейп положил корень туда.

Достал чистую полоску бересты. Взял тонкий каллиграфический карандаш — тот, которым подписывал составы. Подержал над берестой. И вывел два слова:

«Без названия».

Подложил берестинку под корень.

Через час, когда Снейп сидел за столом, заваривая себе поздний чай, — к нему в сени, не стучась, вошла Беллатриса.

Она была в тулупе поверх шали и в валенках, а сын у неё на руках закатан в овчину так, что наружу не выходило ничего. Выносить его из избы баба Клава запретила твёрдо: сорок дней она взяла на себя и держала их крепко. Беллатриса рассудила, что двадцать шагов через двор — это ещё не улица, а сени, и что бабе Клаве об этом знать незачем.

Она вошла в комнату. Снейп сидел за столом с чашкой. На дальней полке лежал корень, под ним — берестинка. Беллатриса прочитала и перевела взгляд на Снейпа.

— Северус, — сообщила Беллатриса негромко.

— Что?

— Северус. — Она присела на лавку напротив, прижимая Славика к плечу. — Ты на этот корень смотришь, как я когда-то смотрела на нашего Лорда.

Снейп поднял глаза. Поставил чашку на стол. И произнёс:

— Беллатриса.

— Да, мой дорогой?

— Беллатриса, — повторил Снейп, и в его голосе появилась шипящая интонация, приберегавшаяся для настырных гриффиндорцев. — Ты сейчас немедленно прекращаешь делать выводы.

— Хорошо, мой дорогой, — кротко согласилась Беллатриса.

Помолчала.

— Делать выводы прекращаю, — сообщила она. — Но один уже сделан.

— Какой? — холодно поинтересовался Снейп.

— Влюблён, — сказала Беллатриса, поправляя на плече сонного сына. — Я этот взгляд полжизни носила сама.

Снейп зашипел сквозь зубы.

— Беллатриса, — процедил Снейп, — это растение.

— Да, мой дорогой. Конечно, растение.

— Это не объект влюблённости.

— Конечно, не объект, — снова с готовностью согласилась Беллатриса. И, помолчав, добавила задумчиво: — У нас в роду один раз влюбились в подсвечник. Но там хотя бы были основания. Он говорил.

Снейп замолчал.

Беллатриса смотрела на него ровно и ласково. Так она не смотрела ни на кого никогда — до января.

— Северус, — добавила она ещё тише, — я тебе никогда не желала плохого. Даже когда желала всем.

Снейп долго ничего не говорил.

Потом, аккуратно отставив чашку, поднялся, обошёл стол и снял у Беллатрисы с плеча сонного Славика. Тот не проснулся — только вздохнул и привычно поймал в кулачок первое, что попалось под руку. Попался палец.

Снейп постоял ровно столько, сколько нужно было, чтобы палец освободить. Освобождать не торопился.

— Спасибо, Белла, — глухо произнёс он наконец. — Иди домой. Его там сестра ждёт.

— Иду, мой дорогой. — Беллатриса забрала сына.

На пороге обернулась.

— Корню я ничего не скажу, Северус. Пусть думает, что я не заметила.

И ушла.

Снейп ещё долго стоял посреди избы. Потом, больше ничего не делая, не записывая, не сверяя и не подписывая, погасил лампу и сел обратно за стол. На дальней полке, в самом углу, снежный свет из окна доставал до белого края бересты.

В этот же вечер в большой избе случилось то, о чём в Глухих Буераках не спрашивают.

Долохов, как почти каждую субботу за последние два месяца, отправился в Кривые Колени. Перед поездкой он зашёл в избу, тихо постоял в дверях своей комнаты, достал что-то из угла — плоский, завёрнутый в холстину свёрток размером с оконную раму — и, ничего не говоря, повёз. На санях. Серко застоялся за неделю и шёл охотно.

Из Кривых Коленей Долохов в этот вечер не вернулся.

Утром, когда Беллатриса заглянула в комнату Долохова узнать, не остался ли у него лишний моток шерсти — у него всегда оставался, — лошади у крыльца не оказалось. Шарфа Любы, который Долохов почти всегда вешал на крючок у двери, — тоже.

Беллатриса молча закрыла дверь.

В большой избе она встретилась глазами с Володей. Володя поднял голову от тетради сына, посмотрел на неё и кивнул.

Вопросов о Долохове в эти дни никто не задал. Даже дед Митрич, первый в деревне по части вопросов, в этот раз только разок, сидя на завалинке, посмотрел на пустое место у плетня, где обыкновенно стоял Серко Долохова, и тихо в усы обронил ни к кому конкретно:

— Дело молодое. Подождём.

И больше эту тему не поднимал.

В большой избе тем временем Володя снял с полки тетрадь сына. Открыл на первой странице — на той, где слово «объект» было ещё в ночь наречения зачёркнуто одной чертой, а сверху так ничего и не надписано.

Подержал перо над чистой строкой. Записывать было нечего: за ту минуту, которую он себе на сегодня выделил, ничего не измерилось. Сын спал.

Володя закрыл тетрадь, не поставив ни строчки, и вернул её на полку — но поставил на полку ниже, чем стояла. Чтобы доставать, не поднимаясь со стула. Эту перестановку он себе объяснять не стал.

В соседней избе Снейп сидел у тёмного стола и не держал в руках ничего. Корень лежал на дальней полке, под берестинкой, и в темноте от него виден был только светлый её край.

А где-то на дороге в Кривые Колени, под низким зимним небом, под убывшей луной, от которой к концу января осталась поставленная набок скобка, ехал на санях Антонин Долохов с плоским свёртком в холстине. Кому он его вёз, в деревне вслух не называли. Но шарф Любы — тёмно-серый, вязанный неровно, где крупнее, где мельче, — кололся на шее, как всякий настоящий шарф, и ровно, без жалоб, грел то место под подбородком, где у Долохова всю жизнь было холоднее всего.

Деревня спала.

Зимняя петля начинала разжиматься. К первым числам февраля мороз отпустил настолько, что по большаку от райцентра снова стало можно проехать на машине.

конец главы 6

Как вам эта глава?