Атриум Министерства не изменился.
Гарри стоял у зелёного мраморного камина, через который прибывали посетители, и смотрел на полированный пол, золотые решётки лифтов, на Фонтан — после войны его перестроили: ни золотых фигур, ни надписей о превосходстве, просто каменная чаша с водой и тихий плеск.
Было восемь утра, и поток сотрудников шёл плотный, целеустремлённый и совершенно безразличный: люди с кофе и свитками спешили на работу. Нормальная жизнь — это когда перебираешь бумаги и не думаешь каждую секунду о том, что реальность может треснуть по шву. Каблуки цокали по тёмному паркету; под тёмно-синим потолком, где медленно ползли золотые знаки, плыли лиловые самолётики служебных записок, и один, шурша, чиркнул его по уху крылом. Восемь месяцев назад Гарри проходил здесь каждое утро и до лифтов добирался, не запомнив ни одного лица.
Уходи, — думал Гарри. — Камин за спиной. Щепотка пороха, «Годрикова Впадина» — и через три секунды ты в своём кресле, и никто не увидит…
— Мистер Поттер! Мерлин, это правда вы?
Окликнула его девушка у лифта — лет двадцати, рыжеватая, с блокнотом, стажёрка из тех, кто вырос на газетах о Битве и собирал карточки от шоколадных лягушек. Глаза у неё сияли, и обожание в них было искренним и совершенно невыносимым.
— Можно автограф? Моя бабушка была на Битве, она всегда говорит, что вы…
Гарри повернул голову и просто посмотрел на неё. Что она увидела у него в лице, он так и не узнал: улыбка сползла, девушка отшатнулась и прижала блокнот к груди.
— Извините, — сказал Гарри. Голос звучал так, будто им не пользовались неделю. — Я опаздываю.
Решётка лифта лязгнула за спиной, и кабина пошла вниз почти пустой: на девятый уровень ездили немногие. Этим утром он побрился и порезался дважды, потому что дрожали руки; надел рубашку, откопанную в дальнем углу шкафа, — она пахла лавандой из саше Джинни; вместо виски выпил кофе и, когда половина кофе попыталась вернуться, удержал её усилием, которого в лучшие годы хватило бы на Патронуса. Руки он держал в карманах, глубоко, чтобы не видеть их самому.
Она увидит.
Гермиона пришла в шесть тридцать — на полтора часа раньше, чем мог появиться Гарри. «Буду завтра» у Гарри Поттера означало утро, а утро у аврора Поттера всегда начиналось в восемь — плюс хроническое опоздание. Она знала его привычки с точностью, в которой не призналась бы и под сывороткой правды.
Ночью она почти не спала: около двух включила резонатор снова, просто проверить, и просидела с ним на кухне до утра, с остывшим чаем и Живоглотом на коленях. Стук шёл ровно, час за часом. Четыре, пауза. Четыре, пауза. Ни одного лишнего удара, ни одного пропущенного.
В пять сорок одну он кончился.
Не затих постепенно, а именно кончился: очередные четыре удара, пауза — и следующей группы не было, резонатор гудел вхолостую. Гермиона сидела не шевелясь и ждала, что он вернётся. Он не вернулся. За окном ещё стояла ночь, Живоглот спал, а она всё слушала пустоту, и от этой пустоты ей было хуже, чем от стука.
Так замолкает человек, который уснул на полуслове, — или которого увели.
Она прикинула в уме: вчера Хокинс слышал его в семь вечера, значит, почти одиннадцать часов подряд, не меньше. Одиннадцать часов стучать пальцем по металлу — зачем?
Полтора часа ушли на подготовку. Лаборатория была готова всегда; готовить пришлось себя.
Потому что Гермиона Грейнджер, невыразимец третьего ранга, взрослая женщина двадцати девяти лет, нервничала сильнее, чем на любой переаттестации. Работу можно было контролировать: в работе нужно было не чувствовать, а думать.
С Гарри нужно было чувствовать.
Он был единственной переменной, которую она так и не смогла вынести за скобки. Развод с Роном был уравнением печальным, но решённым, работа — числами, рунами, частотами, и даже Завеса подчинялась паттернам. Гарри не подчинялся ничему. Гарри болел, давно и тяжело, и она видела это урывками, издалека — худеющее лицо, тусклые глаза, запах виски в три часа дня, — видела и не вмешивалась.
Потому что если всё по-настоящему плохо, придётся влезть к нему в душу. А близость с Гарри Поттером — минное поле без карт, и никаких гарантий, что выйдешь оттуда той же, какой вошла.
Она прижала ладони к столу, до белых пятен, и держала, пока внутри не щёлкнуло и «нервничаю» не сменилось на «работаю».
Лаборатория в этот час ещё спала: голубоватый дежурный свет приборов, за стеной ровный шёпот Вуали, давно ставший для неё тем же, что шум холодильника на кухне, — замечаешь, только когда смолкнет. На доске со вчерашнего дня остались формулы; Гермиона стёрла их, потом прошлась тряпкой ещё раз, пока не исчезли даже меловые разводы.
Она включила электрический чайник — магловскую контрабанду, на которую Хокинс неодобрительно качал головой, но молчал, — и достала две кружки: свою белую, с трещиной у ручки, и тёмно-синюю, новую, купленную три месяца назад «на всякий случай». На какой, Гермиона? Три месяца синяя простояла на полке. Белая была старше: она стояла на этом столе с первой недели Гермионы в Отделе, и трещина, тонкая, почти невидимая, шла от ручки вниз и за всё это время не стала длиннее ни на миллиметр.
Чай для Гарри — чёрный, одна ложка сахара, без молока. Она помнила это с первого завтрака в Большом зале: рыжий мальчик схватил тыквенный сок, а худой мальчик в очках осторожно налил себе чаю и положил сахар. «Тётя Петуния не разрешала», — сказал он тогда и смущённо улыбнулся, не поднимая глаз от тарелки.
Она поставила кружку на стол и стала ждать, пока чай остынет. Часы над дверью тикали громче обычного, чайник, остывая, потрескивал на краю стола. Гарри всегда пил быстро, большими глотками, не дуя, и не обжечь ему рот теперь было её заботой — мысль абсурдная, конечно, и всё равно она ждала.
В восемь двенадцать в коридоре послышались шаги — неровные, с припаданием на правую ногу: колено, разбитое на задании лет пять назад, так толком и не залечили. Шаги были его, только медленнее и тяжелее, и на каждый, казалось, уходило отдельное решение.
Дверь открылась.
Гермиона подняла голову от пергамента, который взяла в руки ровно минуту назад — чтобы не стоять столбом и не показывать, что считала минуты.
И увидела его.
Он стоял в проёме, худой, серый, будто кто-то выкрутил громкость его существования на минимум: тот же рост, тот же силуэт, но тише и реже. Рубашка висела мешком, торчали ключицы, на подбородке белел пластырь; зелёные глаза потускнели, белки были в красной сетке сосудов. Руки он держал в карманах, и она понимала почему.
Ровно три секунды она позволила себе видеть — без фильтров, без «может, всё не так плохо»: ремень, затянутый на дырку, проколотую не по ряду; второй порез, у самого уха, без пластыря, и бурую точку на воротнике.
Три секунды истекли, и она убрала увиденное за стену, которую строила десять лет, с Малфой-мэнора.
— Поттер. — Голос почти не дрогнул.
— Грейнджер.
Он шагнул внутрь, и дверь закрылась за ним беззвучно: в Отделе тайн двери не хлопали.
Лаборатория оказалась тесной, без окон: стеллажи до потолка, кристаллы в гнёздах, как яйца в коробке, грифельная доска, вытертая до влажного блеска. В последний раз он был на этом уровне в пятнадцать — чёрная круглая комната, кружащиеся двери, мозги в зелёном растворе. Из приоткрытой двери в дальней стене тянуло холодом, который он узнал бы где угодно.
На столе стояли две кружки, белая и синяя, и над синей поднимался тонкий пар.
Гарри посмотрел на неё, и в горле что-то тепло сжалось. Как если бы кто-то тронул струну, которую он считал давно порванной.
Она помнит.
— Садись, — сказала Гермиона. Не приказ — приглашение, с нотой, которую услышал бы только он: сядь, пока можешь сделать это сам, а не потому, что подогнулись ноги.
Он сел. Руки пришлось вынуть из карманов, прятать было бессмысленно, и он положил их на стол. Дрожь была мелкая, стыдная.
Гермиона не посмотрела на его руки. Подвинула к нему синюю кружку.
— Чай.
Он обхватил её обеими ладонями, чтобы скрыть дрожь, и не скрыл: по поверхности пошла рябь. Глоток. Температура была правильная, и вкус правильный, и было ещё что-то сверх чая — Большой зал, солнечное утро, одиннадцать лет, целая жизнь назад.
Сбоку на синей глазури ещё не отмылся клей от ценника.
— Новая, — сказал он.
— Три месяца.
— Для кого?
— Для посетителей. — Она перевернула страницу, которую не читала.
— У тебя бывают посетители?
— Не бывают.
— Тогда я польщён. Первый посетитель за три месяца.
— За полтора года, — сказала она, не поднимая глаз. — Хокинс не считается.
Наступила тишина, не неловкая — рабочая: она делала вид, что читает, он делал вид, что пьёт. Оба заново привыкали к присутствию, к запаху — от него табак и вчерашний кофе, от неё пергамент, чернила и что-то неуловимо цветочное, что Гарри помнил на уровне инстинкта, но не мог назвать. Она похудела: скулы стали острее, чем он помнил, а под глазами лежали те же тени, о которых он не спросил за сараем.
Гермиона отложила пергамент.
— Ты ужасно выглядишь, Гарри.
Без жалости, без упрёка: факт.
Уголок его рта дёрнулся — тень прежней усмешки.
— Знаю. Зеркало в лифте уже сказало.
— Сколько ты пьёшь?
Прямо, без подготовки: Гермиона не спрашивала «как дела», Гермиона ставила диагноз.
У него было заготовлено три варианта лжи, отрепетированные перед зеркалом за четыре месяца на случай, если кто-нибудь спросит: «немного», «по праздникам», «меньше, чем ты думаешь». Никто не спрашивал — до сегодняшнего утра.
— Каждый день, — сказал он. — Три года.
Гермиона не моргнула. Но что-то в ней переключилось — как если бы внутри захлопнулась дверь с табличкой «старый друг» и открылась другая, с табличкой «я сделаю всё, что нужно».
— С тех пор, как начались видения?
Он посмотрел на неё — впервые прямо, глаза в глаза.
— Откуда ты знаешь про видения?
Она встала и достала с нижней полки стеллажа толстую папку, перевязанную бечёвкой: «Субъект: Г. П. Корреляции». Из-под бечёвки торчала полоска бумаги со вчерашним числом. Папку Гермиона положила перед ним.
— Потому что я полтора года слушаю Завесу. И её активность даёт пики. Четыре резких пика за последние полгода, последний — вчера. Я сопоставила их с датами из твоей карты в Мунго и с тем, что смогла вычислить сама. Совпадение — день в день.
— У тебя есть моя медицинская карта?
Она едва улыбнулась — извиняться не собиралась.
— У меня допуск невыразимца третьего ранга. Ты удивишься, к чему он даёт доступ.
— Не удивлюсь. Оборотное зелье в туалете Миртл. Второй курс.
— Туалет Миртл — не архив Мунго.
— Масштаб другой. Метод тот же.
На секунду мелькнула тень настоящей улыбки.
— Ты не сходишь с ума, Гарри, — сказала она, и под сухой научной интонацией дрожало что-то тонкое. — И никогда не сходил. Это не галлюцинации.
— Тогда что?
Лекция заняла бы полдня, если бы он её не перебивал. Он перебивал.
Мультивселенная оказалась физикой: сотни тысяч миров, разошедшихся когда-то от общего ствола. Завеса — не дверь в смерть, а барьер между мирами, тонкое место, где чужие голоса просачиваются, как вода через марлю, и голоса за ней — живые: миры, наложенные друг на друга, как радиостанции на одной волне.
Мел стучал по грифельной доске, и на ней росло дерево — ствол, ветви, ветви ветвей, а в корнях, там, где всё сходится, жирная точка.
— Это дерево, — сказал Гарри.
— Это модель.
— С корнями.
— С точкой схождения. — Мел скрипнул. — Если тебе так проще, пусть будет дерево. — Она постучала мелом по жирной точке. — Повелитель Смерти. Тот, кто соединил три Дара. Ты узел, Гарри. Якорь. Место, где ткань мира сшита плотнее всего. У каждого мира свой Якорь, и все они связаны.
— И когда один обрывается…
— Ты это чувствуешь.
Он смотрел на доску; руки лежали на коленях, под столом.
— Кто-то убивает меня, — сказал он медленно. — В других мирах. Одного за другим.
— Похоже на то.
— После каждого… как будто из мира вынули кусок. Не в пространстве. В самом… — Он поискал слово и не нашёл. — Как будто всё стало тоньше.
Мел в её руке остановился.
— Ты чувствуешь Расплетение, — сказала она почти шёпотом. — Мир без якоря начинает расползаться. А ты чувствуешь это отсюда.
Повисла тяжёлая тишина, и за стеной стал слышен шёпот Вуали.
— Сколько видений? — спросила она. — Точно.
Он помолчал. Четыре — это было правдой. И это было неправдой.
— Четыре смерти. За полгода. Последняя — вчера.
— Каждые два месяца?
— Да.
Она кивнула, будто ставила галочку, а он думал о том, что сказал «четыре смерти», а не «четыре видения», и что она — он видел это по её лицу — тоже это услышала и отложила. Гермиона Грейнджер никогда ничего не пропускала; она просто выбирала, когда спросить.
— Я хочу услышать сам, — сказал Гарри.
— Сейчас там только шёпот. — Она взглянула на часы над дверью: без четверти одиннадцать утра. — То, что я записываю, начинается вечером. В семь.
— Я знаю, — сказал Гарри.
Она медленно повернулась к нему.
— Откуда?
Он смотрел в кружку.
— Потом. У Арки. — Он не договорил. — Потом.
Гермиона Грейнджер умела ждать ответа, когда видела, что вопрос болит, и только кивнула.
— Тогда у нас восемь часов. И данные за полтора года. Я хочу, чтобы ты видел всю картину.
— Сколько?
— Двести семнадцать таблиц.
— Почему не двести двадцать?
— Три ещё в работе.
Он хмыкнул — не смех, а короткий выдох через нос, почти беззвучный, — и сам удивился этому звуку. Она улыбнулась в ответ, по-настоящему, открыто, и на секунду они оба оказались в библиотеке Хогвартса, над стопкой книг выше её головы.
Восемь часов ушли на графики, уравнения и золотистые арифмантические модели, медленно вращавшиеся над столом. Он понимал не всё, но суть понимал: кто-то убивает Якорей, и каждая смерть — оборванная нить, а каждая нить — мёртвый мир; ткань от этого истончается, и Завеса трещит.
Через час он встал и пошёл вдоль стеллажей, от доски к двери и обратно, — так он думал в аврорате. На третьем круге она сказала, не поднимая головы:
— Сядь. Ты протопчешь мне пол.
— Я так думаю.
— Думай сидя. Тут три шага от стеллажа до двери, и на каждом шагу по кристаллу.
— В аврорате у меня был коридор.
— В аврорате у тебя не было моих кристаллов.
Он сел. Через десять минут встал снова, и она молча отодвинула кристаллы от края стола.
В три она заставила его съесть бутерброд с сыром, разрезанный наискосок, как резала Молли.
— Я доем, — сказал он. — Можешь не смотреть.
— Могу, — сказала она. — Не буду.
И не отвела глаз, пока он не доел последнюю корку.
В пять он заметил, что уже час не думает о бутылке, и испугался этого больше, чем испугался бы мыслей о ней. В шесть пятьдесят она закрыла последнюю таблицу.
— Пора.
Она повела его к Арке, в Комнату Смерти, — так звали её старые невыразимцы, и Гермиона морщилась от этого названия, но не спорила: оно было точное. Каменный амфитеатр, скамьи полукругом вниз, возвышение, Арка.
Гарри остановился на пороге.
Двенадцать лет назад ему было пятнадцать: Сириус, смех, оборванный на полуноте, красный луч Беллатрисы, падение — медленное, невозможное, — и Вуаль, равнодушно принимающая тело. Его собственный крик. Железные руки Ремуса: «Он ушёл, Гарри. Ушёл».
За двенадцать лет Комната не изменилась: тот же камень, тот же неподвижный старый воздух. Новой была только чёрная трещина по левой опоре Арки; тонкая, как волос, она шла от основания вверх и терялась под сводом. Гарри поймал себя на том, что ищет глазами ступень, на которой его тогда держал Ремус, — и нашёл её сразу.
— Позавчера ночью появилась, — тихо сказала Гермиона. Она стояла у его левого плеча. Не впереди — не вела. Не сзади — не подталкивала. Рядом. — Мы можем не спускаться. Всё есть в записях…
— Нет.
Он пошёл вниз по ступеням, шаг за шагом.
На третьем ярусе шёпот ударил по ушам сразу, без нарастания, стоило переступить невидимую черту: хор из сотен голосов, тысяч, переплетённых и неразборчивых. И Вуаль тянула — всем существом, так море тянет берег. Ближе. Иди. Иди туда.
Тёплые пальцы легли ему на локоть — не сжимая, только касаясь.
— Достаточно?
— Нет. Подожди.
Он закрыл глаза и стал слушать не ушами, а тем выжженным местом в груди, где гулял сквозняк, — тем, что сделало его Повелителем.
И услышал.
Под шёпотом были дыры — места в хоре, где голоса обрывались, как в оркестре, из которого по одному уходят музыканты. Не тишина, а провалы. Четыре. Четыре мира, которые замолчали, и каждого он помнил по имени, которого у них не было: мальчишка в синей форме, старик с посохом, женщина с его лицом, вчерашний, с клинком.
А за провалами, на самом краю, было присутствие — огромное, холодное, терпеливое, то самое, что стояло за спиной умирающих двойников. Оно не двигалось. Оно смотрело.
На него.
А потом — ровно в семь, он понял это позже по часам — под всем этим, на самом дне, началось ещё одно.
Не провал.
Четыре удара. Пауза. Четыре удара.
Здесь, у Арки, он был громче, чем когда-либо: отчётливый, упрямый, живой звук, как если бы тот, кто стучит, сидел в соседней комнате.
Гарри открыл глаза, и лицо у него стало таким, что Гермиона отдёрнула руку.
— Ты это слышишь, — сказала она. — Ритм. Четыре и пауза.
Он смотрел на неё и не мог говорить.
— Он есть на всех моих записях, Гарри. Полтора года. Три месяца назад стал громче, вчера пробился через шум. Я думала, это сигнал. Кто-то транслирует. Я не понимаю, что это, но…
— Я понимаю, — сказал он.
Голос сорвался, и он откашлялся.
— Я слышу его три года. Каждую ночь.
Она замерла.
— Вот почему, — сказал Гарри. Слова шли тяжело, как камни из разобранной стены, но шли. — Ты спросила, сколько я пью. Я пью, чтобы его не слышать. После половины бутылки он тише. После трёх четвертей — почти пропадает.
Он рассказал ей всё там же, на холодной каменной ступени, в пяти метрах от Арки: дойти до лаборатории и ждать он уже не мог.
Про ночную смену три года назад, про белую комнату без теней, про кресло, привинченное к полу, и ремни, и руны-электроды. Про голос, зачитывающий протокол: «Субъект Зеро-Семь. Извлечение, фаза три. Увеличить интенсивность». И про что-то глубже сердца, что тянули из его собственной груди.
Про лицо.
— Это был я. Худее. Без очков. Без шрама. Но я. — Он смотрел на свои руки. — Он посмотрел на меня. Прямо на меня. И сказал… голос был не его. Детский. Как будто он последний раз говорил лет в пять. «Ткань тонкая».
Гермиона сидела рядом, не касаясь его, и не записывала — он впервые видел, чтобы она что-то слушала и не записывала.
— А потом он начал стучать. Пальцем по подлокотнику. Четыре раза. Пауза. Все остальные — те четверо — умерли у меня на глазах. А он — нет. Он остался. И стучит до сих пор.
Долгая пауза: шёпот Завесы за спиной и ритм под шёпотом.
— Значит, это не сигнал бедствия из пустоты, — сказала Гермиона очень тихо. — Это человек. Живой. В кресле. С твоим лицом.
— Да.
— Полтора года я записывала, как кто-то стучит пальцем по металлу. — Её голос дрогнул, и она не стала этого прятать. — И считала это данными.
— Ты не могла знать.
— Я должна была спросить тебя. Полтора года назад. Три года назад. — Она сжала руки на коленях. — Я видела, что ты тонешь, и сидела здесь со своими кристаллами.
— Гермиона…
— Нет. Дай мне это сказать. Один раз. — Она выдохнула. — Прости.
Он не знал, что ответить, и поэтому не ответил — просто сидел рядом, плечом почти к её плечу, и слушал, как где-то там, за Вуалью, упрямо, ровно, устало стучит палец.
Её рука лежала на холодном камне ступени, в нескольких сантиметрах от его руки, и он видел, как пальцы дрогнули, будто собирались преодолеть это расстояние, — и остановились. Она убрала руку на колено.
Он был ей за это благодарен. И почему-то — нет.
— Как ты думаешь, — сказала она наконец, уже другим голосом, рабочим, — что это? Код? Азбука?
— Не знаю. — Гарри помолчал. — Мне всегда казалось — он считает. Так стучат, когда считают.
— Считает — что?
— Не знаю.
Она посмотрела на Арку долгим взглядом, и он видел, как за её глазами проворачиваются шестерёнки, быстрые, беспощадные.
— Цикл длинный, — сказала она, больше себе. — Много часов. Мои кристаллы переполняются раньше, чем он заканчивается. Я ни разу не записала его целиком. — Пауза. — Мне нужно больше кристаллов. И ещё. Он замолкает под утро. Сегодня — в пять сорок одну. Я слышала.
— Я знаю, — сказал Гарри. — Потом до вечера тихо. Это самые лёгкие часы. Я в них сплю.
Она посмотрела на него так, будто он только что показал ей старый, давно заживший шрам, о котором она не знала. Три года он жил по расписанию человека в кресле и никому не говорил.
— Тебе нужны кристаллы, — сказал Гарри. — И я. Ближе к Арке.
Она повернулась к нему.
— Ты понимаешь, о чём просишь?
— Ты написала «пожалуйста», — сказал Гарри. — Ты никогда не пишешь «пожалуйста».
План она изложила уже в лаборатории, за новым чаем, когда часы над дверью показывали начало девятого. Наверху Министерство давно опустело; здесь это было слышно по смолкшим трубам в стенах.
Поэтапное приближение: пять метров, три, метр, полметра, и на каждом шаге сигнал сильнее, а данных больше. Её приборы откалибруют под его подпись; страховка — нить на поясе, как у альпиниста, и если станет опасно, она его вытащит.
— А если не станет?
— Тогда следующий шаг. Пока не поймём, кто он. И где.
— И кто на них охотится, — сказал Гарри.
Гермиона кивнула на трещину, видимую даже отсюда, через открытую дверь.
— Барьер слабеет. С каждой обрывающейся нитью. Сколько он продержится, я не знаю, и мне не на чем это посчитать. Но когда он не выдержит, то, что за ним, придёт сюда. — Она помолчала. — А тот, кто стучит, три месяца назад стал громче. Я не знаю, что это значит. Но мне не нравится, что это совпадает.
— Когда начинаем?
— Завтра вечером. Мне нужен день, чтобы перенастроить резонаторы под тебя. Работать будем, когда он стучит, — с семи и дальше. Каждый вечер, минимум неделю.
Каждый вечер — ровно те часы, которые он три года заливал виски.
Целую неделю, каждый вечер: Министерство, лифт, эта комната — и рядом она.
Он подумал о четверти виски на дне бутылки в Годриковой Впадине и о тишине, которую будет нечем заливать. О том, что стук здесь, у Арки, звучал не как пытка. Как вопрос.
— Ладно, — сказал Гарри. — Неделя.
Гермиона кивнула коротко, по-деловому, но выдохнула чуть длиннее обычного, плечи у неё опустились, и Гарри, который знал её семнадцать лет, понял: облегчение. Огромное.
— Ещё чаю? — спросила она обыденно.
— Да. Пожалуйста.
Это слово он сказал вслух впервые за много месяцев.
Она встала, взяла пустую синюю кружку и пошла к чайнику, и на одну секунду, стоя к нему спиной, закрыла глаза и сжала тёплую керамику обеими руками.
Он пришёл.
Секунда прошла, стена встала на место, и она повернулась — лицо спокойное — и поставила перед ним полную кружку.
За стеной, под шёпотом, человек с его лицом всё ещё стучал пальцем по металлу.
— Завтра, — сказал Гарри, глядя в кружку. — В шесть?
— В шесть вечера. — Она посмотрела на его руки, в первый раз за день, открыто. — Приходи трезвым.
Он встал и посмотрел на неё прямо, и в глазах у него горело то, чего она не видела с войны: голодный огонь человека, который полгода тонул и вдруг нащупал под ногами дно.
— Буду трезвым.
Второе обещание за два дня, и оба — ей.
Он пошёл к двери теми же неровными шагами, только быстрее, и у порога остановился, не оборачиваясь.
— Гермиона.
Имя. Не фамилия.
— Да?
— Спасибо. За чай.
Дверь закрылась.
Она долго стояла посреди лаборатории, пока шаги в коридоре, неровные, с припаданием на правую ногу, удалялись к лифтам; далеко, еле слышно, лязгнула решётка. Гарри Поттер никогда не благодарил за чай. Он благодарил за то, что чай был правильным, за то, что кто-то помнил — одна ложка, без молока, — за то, что кто-то ждал полтора часа. За то, что кто-то позвал.
Она села и взяла перо.
«Запись № 716. Субъект Г. П. согласился на серию экспериментов, начало — завтра, 18:00 (до начала ночного цикла ритма). Корреляция подтверждена: эпизоды видений совпадают с пиками активности Завесы. Субъект физически ощущает «провалы» в ткани (4). Фиксирует за Завесой присутствие: «огромное, холодное, терпеливое» (в видениях — «Пустота», его слово). Рабочая гипотеза: Расплетение — не стихия. Разум. Охотник?
Ритм 4+пауза: субъект слышит его три года. Источник — человек. Жив. Сходство с субъектом — полное. Цикл длиннее ёмкости кристаллов. Запросить дополнительные накопители.»
Капля чернил повисла на кончике пера.
Ниже, мелко, своим, личным почерком, она дописала:
«Он пришёл.»
Погасила свет.