Машина с надписью «Народный целитель А. Жук», уехавшая накануне в сторону Кривых Коленей, вернулась на другое утро.
Она появилась с кривоколенского конца улицы и, тяжело пыхтя, медленно вползла в деревню. На этот раз ехала уже без всякой осторожности, по-хозяйски, будто шофёр успел за ночь убедить себя, что эта дорога — его. Колёса с размаху ударили в первую же лужу, обдав грязью не успевшего отскочить деревенского пса; пёс обиженно гавкнул и юркнул под чьё-то крыльцо.
Машина остановилась посреди улицы, рядом с колодцем. Из неё, кряхтя и охая, выбрался человек.
Был он невысок, щупл, с круглым обветренным лицом и маленькими, очень внимательными глазами, которые быстро, как два юрких жучка, бегали туда-сюда, осматривая всё подряд: избы, плетни, бельё на верёвках, выглядывающую из-за угла рябину. На голове у пришельца сидела плотная коричневая кепка с потёртым козырьком, надетая, как у тракториста на параде, чуть набок. Под пиджаком, явно купленным в районном универмаге лет пятнадцать назад, виднелся жилет, а под жилетом — клетчатая рубаха. В одной руке гость держал чёрный кожзамовый портфель, чьи клапаны и ручки были многократно и аккуратно перешиты толстой армейской ниткой. В другой — большой потрёпанный блокнот.
Это и был Аркадий Прохорович Жук.
Навёл его на Глухие Буераки один из тех самых дальних кривоколенских — мужик по фамилии Кудрявцев, троюродный брат Фоминой жены. Этому самому Кудрявцеву Жук третьего дня отговорил поясницу — отговорил, как сам потом хвастался, «в пять минут, мазью собственного составления и хорошим, добрым словом». Поясница у Кудрявцева наутро и правда перестала ныть. Радикулит у мужика был сезонный и прошёл бы сам, но об этом ни Кудрявцев, ни Жук уговариваться не стали. И на радостях Кудрявцев рассказал Жуку, что в соседней деревне, в самих Глухих Буераках, живёт некто, который, говорят, лечит ещё лучше — травами какими-то, отварами, словом, «настоящий Север, ну, прозвище такое».
Жук это имя в свой блокнот записал. Накануне под вечер проехал Глухие Буераки насквозь, не останавливаясь, — поглядел на избы, на крыши, на трубы, прикинул. Заночевал в Кривых Коленях, управился там с последней бабкой. А наутро поехал знакомиться.
Выбравшись из машины, нежданный гость постоял у колодца, оглядывая улицу и прикидывая, на чьём дворе у хозяина шапка богаче. На крыльце ближайшей избы сидел дед Митрич — старичок, всем глухобуеракским дедам дед, который к своим девяноста сросся с завалинкой так, что, кажется, и завалинка уже без деда не стояла бы. Митрич пыхтел трубкой, набитой не то самосадом, не то какой-то не менее душистой травой, и смотрел на гостя поверх очков, ничуть не торопясь начинать разговор.
— День добрый, отец, — звонко произнёс Жук, склоняясь в лёгком полупоклоне, который в его арсенале, видимо, означал «уважение». — Аркадий Прохорович Жук, целитель народный, по травам и мазям специализируюсь. Скажите-подскажите, где у вас тут, в Глухих Буераках, такой… доктор Север проживает? Я бы с ним по-соседски познакомился, обмен опытом, так сказать, и всё такое.
Дед Митрич длинно, неспешно затянулся. Потом так же длинно и неспешно выпустил клуб ароматного дыма, в котором отчётливо угадывалась мята.
— Доктор Север, — раздумчиво повторил дед. — Это какой такой доктор Север? Это, может, Снежка имеешь в виду, Петровичева кобеля? Так тот сроду не лечил. Тот кусает.
— Да нет, — терпеливо улыбнулся Жук, и в его улыбке была та особая, многократно отрепетированная вежливость, какая вырабатывается у людей, зарабатывающих на хлеб разговором. — Мужчина это. Высокий, говорят. Худой. В чёрном ходит. Травы заваривает, мази готовит.
— А-а-а, — протянул дед Митрич, ничуть не торопясь. — Это, видать, ты про Севера нашего. Так его не Север зовут. Его Северус Северыч зовут. Полностью, по-людски. А Север — это для своих. А ты ему своим пока ещё не приходишься.
— Ну и пусть Северус Северыч, — не сбавил темпа Жук. — Где найти-то его, отец?
Дед Митрич ткнул мундштуком в сторону третьей от него избы, что стояла на пригорочке.
— Туда вот. Калитка зелёная, за ней — пёс. Пса не бойся, собака умная, на дурного не лает. На дурного у нас другая управа.
Жук этого тонкого замечания не уловил. Поблагодарил и зашагал к калитке. Дед Митрич проводил его глазами до самого Снейпова крыльца, потом тихонечко в усы пробурчал:
— Шакал. Так и есть, шакал.
И снова взялся за трубку.
Снейп в это утро возился во дворе — в накинутом поверх мантии старом овчинном тулупе, единственной уступке, которую он делал русскому октябрю. Часть его аптечного хозяйства — снятые с чердака на переборку пучки мяты и душицы да накопанные по последнему теплу корневища девясила, калгана, лопуха и какие-то другие корешки, которые ни на одно русское название не отзывались, потому что носили латинские имена ещё со времён, когда самого Северуса звали иначе, — лежала на рядне под навесом. Хозяин перебирал её, отсортировывал, что-то откладывал в сторону, что-то относил в избу досушиваться к печи.
Когда лязгнула калитка, Снейп поднял голову. Жук, не дожидаясь приглашения, уже шёл по двору с видом доброго старого друга семьи, который заглянул на чай.
— Северус Северыч, как я понимаю? — провозгласил Жук, протягивая для пожатия мягкую влажноватую ладошку. — Аркадий Прохорович Жук, коллега ваш, можно сказать. Рад наконец-то лично познакомиться. О вас тут столько слухов, столько слухов!
Снейп посмотрел на протянутую руку. Потом на её хозяина. Потом снова на руку. И не пожал.
— Не имел чести слышать о вас, — произнёс Снейп тем особым ледяным голосом, которым раньше встречал на пороге своего класса опоздавших гриффиндорцев. — И, как мне теперь становится ясно, ничего от этого не потерял.
Жук на эту реплику не обиделся. Скорее наоборот — просиял. К подобному обращению он был привычен и считал холодную встречу верным признаком: человеку есть что прятать, а значит, есть чем поделиться.
— Скромничаете, скромничаете, Северус Северыч! — Жук добродушно покачал кепкой. — Слышали мы, и не раз. У моего, между прочим, пациента — Кудрявцев такой, кривоколенский, — у него тёща ваша знакомая. Так она про вас рассказывала, что, мол, вы и от грудной жабы, и от ломоты, и даже от женского, простите за выражение, всё-всё лечите. Без врачей, без таблеток, без рецептов. Талант, говорит, от Бога.
— Зайдите в избу, — сухо сказал Снейп.
Сказал он это не из гостеприимства, а из того простого медицинского соображения, что во дворе, где сушилось его сырьё, посторонним делать было нечего. Лишний нос — лишняя пыль на травах. А пыль в его травах была недопустима так же, как когда-то — ошибка в зелье на сдаче СОВ.
Жук, восприняв приглашение в избу как знак установленного контакта, расплылся в улыбке и пошёл за хозяином.
Внутри Снейповой избы было всё как полагается. По стенам — полки. На полках — банки, склянки, мешочки, пузырьки. Каждый подписан мелким аккуратнейшим почерком на двух языках: русском и латыни. В углу — печь, на которой томилось что-то тёмное и густое. На столе — раскрытая толстая тетрадь с медицинскими записями, чисто вымытая ступка и рядом — старая медная мерная ложечка, отполированная до благородной густой темноты.
Жук вошёл, увидел всё это великолепие и тонко присвистнул.
— Ого, — произнёс гость, и в его голосе впервые за всё утро прозвучало что-то похожее на искренность. — Вот это лаборатория. Вот это я понимаю. И ведь без оборудования, без сертификатов, без лицензии — а так всё стоит, как у людей. Уважаю.
Снейп на этот сомнительный комплимент промолчал. Указал гостю на лавку. Сам сел напротив, скрестив длинные пальцы.
— Излагайте, Аркадий Прохорович.
Жук, не теряя времени, поставил свой кожзамовый портфель на колени и принялся щёлкать многочисленными замочками. Из недр портфеля на свет божий начали появляться вещественные доказательства его профессиональной деятельности: пузырёк с мутной зеленоватой жидкостью, баночка с густой коричневой мазью, коробочка с какими-то комочками, завёрнутыми в пергамент, и, наконец, две стеклянные бутылки чего-то похожего на самогон, но с неаккуратно наклеенными бумажками, на которых от руки было написано: «Настойка от всего».
— Вот, Северус Северыч, — гордо сказал Жук, расставляя свои сокровища на столе. — Образцы продукции. Это от ломоты, это от живота, это от женского, а это вот, — гость погладил бутылку с «настойкой от всего», — это, можно сказать, гвоздь программы. Сорок градусов основа, три недели выдержки, двенадцать секретных компонентов. Поднимает любого, любого, я вам говорю.
Снейп изучал эту коллекцию дольше, чем она того стоила. Потом одним движением взял пузырёк с зеленоватой жидкостью, открыл, осторожно понюхал. Поморщился. Закрыл. Поставил обратно.
— Аркадий Прохорович, — произнёс Снейп спокойно, но в голосе его появилась та самая фирменная острота, которая раньше заставляла студентов искать пол под ногами. — В этом вашем средстве от ломоты — этиловый спирт, сивушные масла, стручковый перец, мёд и, если я не ошибаюсь, толчёные плоды тмина. Это сносная растирка для поясницы; ею вы вашего кривоколенского пациента по чистой случайности и вылечили. И ничего иного она не умеет. А вот той бутылью, которую вы предлагаете внутрь, вы людей травите.
— Ну зачем вы так, — обиделся Жук. — Помогает же!
— Помогает спирт, — сухо отрезал Снейп. — А не та растительность, которую вы туда крошите для запаха. И помогает, разумеется, в основном вашим клиентам — на короткое время и преимущественно в виде эйфории. После — приходится лечить уже по-настоящему.
— Северус Северыч. — Жук расцвёл ещё шире, словно его не отчитали, а наградили. — Вот за этим я и приехал. Вот за этим я и здесь. У меня — клиентская база. Большая, по двум районам. У меня — машина, у меня — товар, у меня — известность определённая. У вас — знание. Настоящее, серьёзное. Травы вон какие у вас. Мази. Я понимаю: вы не аптекарь, вы — мастер. Давайте объединимся. Вы готовите, я продаю. Я свою наценку себе, вам — за рецепт фиксированно. Через год у нас тут будет, грубо говоря, медицинская империя на два района. У вас же тут что? Один тулуп вместо вывески. И тот, простите, не первой свежести.
Снейп молчал.
Молчал он долго. Так долго, что Жук, привыкший к мгновенным «да» или «нет», начал ёрзать на лавке, поглядывая то на Снейпа, то на свои образцы, то в окно, за которым на верёвке покачивалась тяжёлая чёрная мантия.
— Аркадий Прохорович, — произнёс наконец Снейп ровно, будто диктовал опись. — Я вижу в вас три типа невежества одновременно. Это редкое сочетание, и в иной обстановке я бы рассматривал его как достойный объект для специального исследования. Но обстановка обыкновенная, поэтому я ограничусь констатацией.
Жук моргнул.
— Первое невежество, — продолжал Снейп, поднимаясь из-за стола, — медицинское. Вы не различаете симптом и причину, состав и эффект, действующее вещество и наполнитель. Второе невежество — экономическое. Вы сюда ехали с полным убеждением, что если человек не повесил вывеску, значит, его легко перекупить. Это глубокое и весьма распространённое заблуждение. Третье и самое тяжёлое невежество — социальное. Вы, по-видимому, искренне полагаете, что человек, лечащий деревню бесплатно, по дружбе, делает это исключительно потому, что не догадался брать деньги.
Гость открыл было рот, но Снейп жестом, очень коротким и сухим, его оборвал:
— Я не буду с вами сотрудничать. Я не буду продавать вам ни одного рецепта. Я не буду показывать вам ни одной из этих банок. И, что ещё важнее для вашего долгосрочного здоровья, я никогда не разрешу вам присутствовать у меня в избе во время приёма. Заберите ваши, простите за выражение, образцы. И покиньте мой двор.
Жук побагровел. Лицо у него пошло пятнами — там, где раньше была улыбка, теперь обозначились две глубокие складки. Маленькие глазки сузились, но не от обиды — от расчёта.
— Северус Северыч, — заговорил Жук, и голос у него вдруг сделался настоящий, неподкрашенный. — Зря вы так. Зря. Я ведь по-доброму. По-соседски. Подумайте. У вас тут, я смотрю, и баб странных много, и мужиков странных, и иностранец, говорят, какой-то живёт. И вообще — деревенька-то, простите, не совсем обычная. Таким вещам всегда лучше иметь, как бы сказать, прикрытие. Я бы вас прикрыл по своей линии, по медицинской. Бесплатно, считай. А вы бы рецептиком одним поделились. Просто рецептиком. От ломоты. А? Подумайте.
— Я подумал, — сухо сказал Снейп. — Уходите.
— Хорошо, хорошо. — Жук начал поспешно собирать образцы обратно в портфель. — Я уйду. Уйду. Но имейте в виду, Северус Северыч: я человек памятливый. Я того, кто мне дверь захлопнул, помню всю жизнь.
— Я это себе обязательно запишу, — отозвался Снейп с такой холодной любезностью, что у Жука по спине потянуло сквознячком.
Гость поднялся, вышел вон и через весь двор дошёл до самой калитки. Там, уже взявшись за щеколду, обернулся, чтобы напоследок сказать какое-нибудь весомое прощальное слово, после которого, по его представлениям, остаются с открытым ртом. Снейп стоял на крыльце и смотрел ему в спину. С завалинки через дорогу поверх очков смотрел на обоих дед Митрич.
Бывший профессор зельеварения за двадцать лет ни разу не позволил себе сделать это при постороннем. Он подумал ровно полсекунды и решил, что случай того стоит.
Снейп едва заметно повёл рукой.
Жест был таким коротким, что заметить его мог разве что специально обученный человек. Со стороны показалось, будто хозяин просто стряхнул с рукава невидимую соринку. Но кепка Аркадия Прохоровича Жука, надетая по-парадному набок, мягко, без всякого видимого усилия исчезла с его головы.
Просто исчезла.
Ни ветра, ни звука, ни облачка пыли. Только что была — и нет.
Жук моргнул. Моргнул ещё раз. Потом медленно, как не уверенный, есть ли у него ещё голова, поднял правую руку и пощупал темя. Темя было на месте, но кепки на нём не было.
— Э-э-э… — растерянно протянул гость. — А кепочка моя?
— Ваша кепка, — невозмутимо ответил Снейп, — судя по моим наблюдениям за вами, давно нуждалась в перемене обстановки. Я ей такую перемену предоставил. Не благодарите.
— Северус Северыч. — Жук попытался придать голосу прежнюю вкрадчивость, но в горле у него пересохло, и получилось не вкрадчиво, а сипло. — Это, конечно, ловкость рук… Я в цирке бывал, видел, как… Но вы её мне верните, кепочку-то, мне в ней ехать! Мне, между прочим, с непокрытой головой нельзя — простуда сразу.
— Голова без покрытия, — задумчиво повторил Снейп, словно цитируя медицинский справочник. — Действительно, риск. Но в вашем случае, я думаю, природа разберётся.
Жук молча, с побагровевшей шеей, развернулся и вышел за калитку.
Деревня к этому моменту уже знала всё.
Дед Митрич с завалинки видел всё: и как гость шёл через двор, и как обернулся у калитки, и как кепки на нём вдруг не стало. Видел он и быструю, почти птичью походку человека с непокрытой головой, и багровое лицо, и портфель, прижатый к груди двумя руками. Снейп остался стоять на крыльце — высокий, прямой, в своей чёрной мантии, которая в свете октябрьского солнца казалась ещё чернее. Смотрел, как гость идёт к машине, и на лице его не было ни малейшего следа удовлетворения. Это было лицо человека, который только что выполнил неприятную, но необходимую гигиеническую процедуру.
Жук дошёл до своей машины. Открыл дверь. Бросил портфель на пассажирское сиденье. Остановился. Поднял голову — раз, другой, поискал в небе пропавшую кепку. Потом, не выдержав, повернулся всем корпусом обратно к деревне, к избам, к крыльцам, к завалинке деда Митрича.
И, вытянув руку с указательным пальцем, торжественно, будто где-то там, за деревьями, его слушала невидимая, но многочисленная аудитория, провозгласил:
— Такого оскорбления Аркадий Прохорович Жук не оставляет! Такого оскорбления он, простите, не прощает! Меры будут приняты, Северус Северыч! Меры по линии! Помяните моё слово! По линии! По всей линии!
Произнеся всё это, Жук с силой захлопнул за собой дверь, завёл мотор и тронулся с места. Правда, не сразу, а после третьей попытки — мотор у него, видимо, тоже был не в восторге от хозяина и завёлся неохотно.
Дед Митрич, понаблюдав за этой патетической сценой со своей завалинки, медленно вынул трубку изо рта и, обращаясь не то к удаляющейся машине, не то к Снейпу, не то к собственным валенкам, сообщил:
— Этот ещё вернётся. Шакал, он шакал и есть, как ни пляши. Поскребётся — и вернётся.
Слышал ли его кто — неизвестно. Но деревня эти слова запомнила.
Машина, тяжело вздыхая мотором, уже отваливала от колодца, когда взгляд Аркадия Прохоровича, бегло скользнувший по дворам, зацепился за одну из изб.
Это был дом, в котором жили Володя, Беллатриса и Долохов. И на крыльце этого дома в этот самый момент стояла, придерживая поясницу одной рукой и медленно, тяжело спускаясь по ступеням, женщина.
Жук притормозил. Машинально притормозил, ещё не зная зачем.
Женщина была одета в длинное чёрное платье, свободно ниспадающее от груди. Волосы — чёрные, гладкие, собранные в тяжёлую косу, закинутую за спину. Лицо — бледное, удлинённое, с теми особыми тенями под глазами, которые случаются у беременных на седьмом-восьмом месяце. Живот — большой, основательный, аккуратно поддерживаемый ладонью.
Но глаза. Глаза у этой женщины были совсем не деревенские.
Такие глаза Жук — видавший на своём веку разное и многое — узнал бы из тысячи. Глаза, от одного взгляда которых в комнате замирают мухи.
Беллатриса в это утро выходила из дома по своим делам — нужно было дойти до бабы Клавы за свёклой: отварную она требовала теперь каждое утро, а своя в погребе подошла к концу. Гостя в чужой машине она заметила краем зрения, не выделив его из общего фона деревенского пейзажа, и пошла себе дальше по тропинке, придерживая живот.
Жук же, остановив машину почти посреди дороги, смотрел.
Смотрел внимательно — на платье, на волосы, на неуловимо неместную осанку, на тяжёлое тёмное кольцо, тускло блеснувшее на пальце левой руки, когда женщина поправила платок. Минуту смотрел, может быть, две. Потом, не отрывая взгляда, медленно потянулся к лежавшему рядом блокноту и пододвинул его к себе.
Раскрыл. Перелистнул несколько страниц — там были записи о Кудрявцеве, о его пояснице, о трёх процентах для Кривых Коленей, о цене на спирт и о расходе масла. Нашёл чистую страницу. Достал из нагрудного кармана огрызок химического карандаша, послюнявил кончик.
И, прищурившись, начал писать — коряво, торопливо, боясь упустить подробность:
«Деревня Глухие Буераки. Изба третья от въезда — Северус, чёрный, лечит без лицензии. Прижать. Дальше. Изба напротив, с резным крыльцом — вышла беременная. Лет тридцать пять — сорок, иностранка, видно, цыганка не цыганка, не разобрать. Живот месяц седьмой. На учёт в район, поди, и не вставала: ни консультации, ни обменной карты. Рожать, стало быть, будет дома. Кольцо на руке дорогое, не деревенское. Для размышления».
Жук закусил карандаш. Посмотрел ещё раз на крыльцо, у которого уже никого не было — Беллатриса успела уйти за угол. Подумал. И приписал ниже, ещё корявее:
«Северус и беременная — оба чужие. И в одной деревне. Случайностей таких не бывает. Покопать».
Закрыл блокнот. Сунул в карман. Огрызок карандаша вернул на прежнее место.
И наконец поехал — на этот раз решительно, с громкой перегазовкой, с лёгким скрипом передачи. Машина прокатилась мимо последнего двора, выехала на полевую дорогу и через четверть часа скрылась из вида за гребнем дальнего холма.
Снейп всё ещё стоял на своём крыльце. Смотрел туда, где за околицей темнели на раскисшей дороге две свежие колеи. Лицо у него было неподвижным.
Из-за угла избы вышла Беллатриса, уже возвращавшаяся от бабы Клавы со свёклой. Прошла мимо Снейповой калитки, остановилась, посмотрела.
— Северус, — доверительно заметила она, — ты сегодня кого-то кепкой проводил, я слышала. Это талант. Это, Северус, ещё пригодится. Когда времена пойдут весёлые.
— Не было никакой кепки, — отозвался Снейп, не поворачивая головы. — Я её никуда не отсылал.
— Не отсылал, — согласилась Беллатриса. — Она сама. Как у моего тонометра.
И, придерживая живот, пошла дальше.
Снейп ещё постоял. Посмотрел на дорогу. На следы от шин. На лужу, в которой плавали жёлтые берёзовые листья, придавленные подсыхающей грязью.
Потом, ничего никому не сказав, развернулся и ушёл в избу. Вернулся к своему столу, к раскрытой тетради, к ступке. Взял мерную ложечку. Открыл одну из банок. Отмерил. Записал. И продолжил утреннюю работу так, будто никакого Аркадия Прохоровича Жука сегодня не приходило.
Только в самом конце дня, когда уже стемнело и пора было задувать лампу, Снейп достал из ящика стола небольшую, в чёрной потёртой коже, тетрадь — отдельную от того толстого журнала, в котором он вёл записи приёмов. На корешке этой тетради своим аккуратным почерком когда-то давно он вывел одно слово: «Чужие». Была она в Глухих Буераках до сих пор почти пуста: за два года в неё попало всего три строчки.
Снейп раскрыл тетрадь на свежей странице. Обмакнул перо. И ровным, аккуратным почерком вывел: «Жук, Аркадий П. День первый. Без согласия. Кепка возвращена в обиход земли».
Подумал. Перечитал. Закрыл тетрадь. Убрал в ящик. И только тогда задул лампу.
Дед Митрич в это самое время докуривал на завалинке свою последнюю за день трубку. Над деревней опускалась ранняя октябрьская темнота — синеватая, с жёлтыми точками окон, с дальним собачьим лаем, с запахом дровяного дыма, с первыми, едва заметными звёздами над лесом.
Старик неспешно затянулся. Выпустил дым. Сказал в темноту, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Один пришёл. А ходят они по двое.
В соседнем дворе залаяла собака. В третьем — стукнула калитка. В четвёртом — заплакал ребёнок и тут же утих под убаюкивающее бормотание матери. Жизнь в Глухих Буераках шла своим чередом: укладывались спать, гасили лампы, подбрасывали в печи последние на ночь поленья. Про машину с надписью к утру никто бы уже и не вспомнил — мало ли кто по осени ездит.
У Володи лампа горела до полуночи. В графу «Внешние факторы» он в этот вечер записал три слова: «Посторонний. Один. Убыл». Подержал перо над строчкой, подумал и приписал четвёртое: «Незначительно».
Ниже, в графе «Срок», стояло то, что занимало его на самом деле. До середины января оставалось два с половиной месяца.
А за стеной Беллатриса, уже лёжа, положила обе ладони на живот и слушала — не деревню, не мужа, а то, что внутри.