Двадцать четвёртое ноября. 06:14 утра.
Гермиона проснулась не потому, что её разбудили. Будить было некому: она легла спать в Выручай-комнате — как вчера, как позавчера, как каждую ночь последней недели — и проснулась сама, ровно в ту секунду, в которую сознание сочло, что откладывать дальше нет смысла.
Она открыла глаза.
Выручай-комната сегодня сотворила для неё что-то среднее между спальней и лабораторией: узкая кровать, окно (не ведущее никуда, как обычно), столик с тетрадью и пером и — у дальней стены — длинный деревянный верстак, на котором лежали три стеклянные склянки, одна свёрнутая верёвка, маленький серебряный ножик для нарезки трав, кусок пергамента с шестью колонками и одна герметичная металлическая банка с прикреплённой биркой: «сырое мясо — Умиротворяющее зелье, серия IV, 23 ноября, вечер».
Гермиона смотрела в потолок. Сердце билось ровно — непривычно ровно, как будто тело, в отличие от разума, уже давно приняло сегодняшний день и не видело смысла волноваться о том, что всё равно произойдёт.
«Шесть часов четырнадцать минут, — зафиксировала она. — Солнце встанет в 07:41. Испытание начинается в 09:30. Три часа шестнадцать минут до первого движения Гарри по арене. Три часа пятьдесят шесть минут до момента, в который — по сценарию — он должен был бы не сгореть».
Она села. Волосы, разумеется, были катастрофой. Это её успокоило: неровное, живое, настоящее. Волосы — единственная часть её тела, которая ни разу за четырнадцать лет не поступила так, как от неё ожидал бы любой автор; это делало их особенно дорогими.
На столике рядом с тетрадью лежала записка. Два слова, почерк Гарри:
«Не поднимайся».
Ниже — ещё одна строчка:
«Шучу. Поднимайся. Я в тренировочном зале».
Гермиона улыбнулась — той короткой, почти неохотной улыбкой, которая бывает у людей, понимающих, что их только что очень точно разыграли.
Она встала.
Тренировочный зал оказался тем самым большим помещением с высоким потолком, в котором две недели назад Гарри впервые вызвал метлу. Выручай-комната помнила эту конфигурацию и возвращала её по просьбе. Метла, впрочем, сегодня не понадобится: план А предусматривал другое.
Гарри стоял посередине зала в одной рубашке — без мантии, с закатанными до локтей рукавами, босиком. Палочка в правой руке. Левая — пустая. У его ног — три свёрнутых полотенца и графин с водой.
— Ты отрабатываешь это в шесть утра?
— Я отрабатываю это с половины шестого. — Он поднял на неё глаза. — Не мог спать. Не паниковал — просто не мог. Нашёл тебе какао. Оно на столе у стены.
Гермиона подошла. Какао было. Комната, очевидно, сегодня взяла на себя сразу все обязанности завтрака, бара, квартирмейстера и, судя по лёгкому, едва ощутимому тёплому потоку от пола у её ног, ещё и обогревателя. Она взяла чашку.
— Какое заклинание?
— Ты имеешь в виду — которое я отрабатываю?
— Да.
— Акваменти, — сказал Гарри. — Оно не в плане. Я знаю. Я сам решил.
Гермиона поставила чашку. Посмотрела на полотенца. На графин. На сухой пол вокруг Гарри. Пол был слишком сухой — он был сух так, как бывает сух только что вымытый и тщательно высушенный пол, то есть несколько преувеличенно. Очевидно, Гарри уже заклинал воду — и уже убирал её обратно, и уже повторял. Следы работы он замёл.
Она поняла, не спрашивая.
— Ты думаешь про цепь.
— Я думаю про всё, — сказал Гарри. — Но цепь — из этого всего — больше остального.
Гермиона кивнула.
Вчера поздно вечером они в последний раз прошлись по плану. Протокол «Не-Герой»: мясо с Умиротворяющим зельем, бросок слева, обход справа, забор яйца, уход без полёта, без позирования, без героизма. Всё — аккуратно, методично, скучно. Скука — это то, чего нарратив не любит. Скука — это когда камера читателя отворачивается. Если кульминация недостаточно эффектна, возможно — возможно — нарратив не сможет её усилить. Возможно, его сила как раз в том, что все ждут эффектной сцены, и ожидание само тащит сюжет к ней. А если никто не ждёт — если ты сам отказываешься ждать, — инерция ослабевает.
Может быть.
Гермиона проснулась в шесть утра без тревоги в теле и с тревогой в словаре. Тревога — это то, что у неё всегда было до того, как она находила формулировку. После формулировки тревога отправлялась в тетрадь, где её можно было изучить, как растение под стеклом.
Но одного растения в стекле не было. Оно росло в тени остальных, и Гермиона увидела его только вчера, в третьем часу ночи, когда закрывала Манифест.
«А если нарратив добавит что-то, чего мы не предвидели?»
Она не записала этот вопрос. Записанный вопрос — подарок нарративу; нарратив читает открытые вопросы и подсказывает ответы, один хуже другого. Но не записать его — значит таскать в голове, и в шесть утра двадцать четвёртого ноября она таскала его в голове уже шесть часов без перерыва. Видимо, лицо у неё было соответствующее, потому что Гарри сказал — тихо, не глядя на неё, заклиная воду из палочки в маленький бассейн на полу:
— Я знаю, о чём ты думаешь.
— О чём именно?
— О том, что мы что-то не предусмотрели.
— Я думаю, что мы не можем предусмотреть то, чего не предусмотрели. Это тавтология, и тавтология утешает.
— Ничего эта тавтология не утешает. — Он опустил палочку. Вода в маленьком бассейне расплескалась чуть слышно. — Гермиона. Посмотри на меня.
Она посмотрела.
— Ты сделала всё, что могла сделать теория. Всё. Я буду делать то, что могу делать я. Если нарратив добавит что-то, чего мы не предусмотрели, — мы будем импровизировать. Импровизация — не признание поражения. Это второй уровень стратегии. Ты сама меня этому научила.
— Я учила тебя этому на примерах заклинаний.
— Я пересадил на людей.
Гермиона смотрела на него — мокрые руки, рубашка с закатанными рукавами, босые ноги, в волосах торчит пух от подушки, на левой щеке небольшая складка от простыни. Четырнадцать лет. Четыре месяца бессонницы. И — с сегодняшнего утра — тренер. Не её тренер. Его собственный.
— Когда ты успел повзрослеть? — спросила она тихо.
— Гермиона. Ты меня две недели тренировала Акцио на сорок метров. Я не успел повзрослеть. Я доспел по твоему расписанию.
— Это ненаучное наблюдение.
— Записываю как есть.
07:50. Большой зал.
Они пришли на завтрак вдвоём — и это, по стандарту Хогвартса, было ненормально. Ненормально было, что они пришли вместе. Ненормально, что Гарри сел рядом с Гермионой — не напротив, как садятся друзья, а рядом, близко, плечом к плечу, как садятся два человека, решившие, что они — один объект и два объекта одновременно. Ненормально, что они не разговаривали: разговор — способ заполнять пространство между людьми, а сегодня утром между ними не было пространства.
На столе перед Гарри лежала овсянка, тост и половинка яблока. Он ел медленно, сосредоточенно. Как будто каждое действие с едой фиксировало присутствие — вот яблоко, вот его вкус, вот тепло каши на языке, всё по Манифесту. Гермиона, у которой в это утро обычно не было желудка, сегодня заставила себя съесть целый тост: не потому, что хотела, а потому, что тренер — если этим словом можно назвать её роль — не выходит в угол ринга голодным.
У двери Большого зала появилась МакГонагалл — в зелёной мантии, с собранными в тугой узел волосами. Она прошла вдоль гриффиндорского стола, ища взглядом, и — найдя — направилась к ним.
— Поттер. Грейнджер. — Голос у декана был строгий, но этой строгостью она, Гермиона точно знала, уже не скрывала тревогу, а оборачивала. — Мистер Поттер, чемпионы должны быть у палатки чемпионов в девять ноль-ноль. Мисс Грейнджер, вам уже пора на трибуны — гриффиндорский сектор, второй ряд, слева от преподавательской ложи. Я попросила, чтобы вам оставили место.
— Спасибо, профессор, — сказала Гермиона.
МакГонагалл задержалась — на секунду дольше, чем требовалось. В её глазах — поверх очков — было что-то, что Гермиона не смогла сразу разложить по полкам, и это было уже необычно. Гермиона умела раскладывать. Значит — новое.
— Поттер, — сказала МакГонагалл. — Постарайтесь не делать героических глупостей.
Гарри моргнул.
— Не буду, профессор.
— И — это уже после испытания, мисс Грейнджер, — я хотела бы поговорить с вами. Не срочно. После.
— Хорошо.
МакГонагалл ушла. Гермиона посмотрела ей в спину.
— Она знает? — шёпотом спросил Гарри.
— Не знает. Но что-то замечает. МакГонагалл — не Дамблдор. Она не осознаёт, но её преподавательский инстинкт видит аномалию там, где аномалия есть, даже если она не может её назвать. — Гермиона задумалась. — Это, кстати, новый тип данных. Третья категория: не осознающие, но чующие.
— Ты хочешь записать это сейчас?
— Я уже записала. В голове.
08:27. Коридор между Большим залом и выходом во двор.
Они шли молча. Гермиона в левой руке несла свою тетрадь — как всегда её носила, как всегда будет. В правой — ничего: она специально оставила правую руку свободной, чтобы, если понадобится, взять Гарри за руку, и это было её маленькой уступкой той части себя, которая сегодня утром не нуждалась в планировании, а нуждалась только в простом.
У большого гобелена с единорогом Гарри остановился.
— Гермиона.
— Да.
Они стояли у гобелена. Единорог был очень старый, почти облысевший от времени — серебристая нить в нижнем углу отставала, и одно из его копыт было заштопано кем-то из Хаффлпаффа в прошлом веке, судя по грубости стежка. Гермиона замечала такие вещи автоматически.
— Если я не вернусь…
— Гарри.
— Нет, погоди. Это важно. Не «если не вернусь с арены». Я вернусь с арены. Я имею в виду — если сегодня что-то пойдёт не так, что-то, чего мы не предусмотрели, и я окажусь в месте, где я… — он не договорил, но она услышала всё, чего он не сказал: «в месте, где мне придётся выбирать между героизмом и нами», — …я хочу, чтобы ты знала. Я всё сделаю, чтобы вернуться. Не потому что я храбрый. Потому что мне есть к кому возвращаться.
Гермиона сглотнула. В горле было совсем сухо, как будто она неделю не пила.
— Гарри Поттер, — сказала она, и голос у неё стал очень спокойным, потому что иначе он бы сломался, — ты только что произнёс самую сценарную реплику за всё это утро. И я тебе её прощаю.
— Сценарную?
— «Мне есть к кому возвращаться» — цитата из примерно каждого второго героического повествования.
— А.
— И всё равно — мне очень понравилось.
Она привстала на цыпочки. Он наклонился. Это был не поцелуй — это было касание лбом ко лбу, на три секунды, с закрытыми глазами, и на эти три секунды Хогвартс перестал существовать, потому что его заменило очень простое чувство: два лба, тёплых, в холодном коридоре, и между ними — никаких слов, и именно поэтому — всё слово целиком.
Они разошлись. Она пошла на трибуны. Он — к палатке чемпионов.
Единорог остался на своём гобелене, запоминая.
09:28. Трибуны. Гермиона.
Её место было не в гриффиндорском секторе, куда направила МакГонагалл, — точнее, там было её официальное место, но Гермиона пришла туда на минуту, зафиксировала его существование и пересела на два ряда выше и три места влево, ближе к судейской ложе, откуда было видно не только арену, но и лица преподавателей. Она хотела видеть Дамблдора сегодня. Это было главное, ради чего она пришла на трибуны вообще.
Гарри на арене ей мало чем поможет. Помогать будет он себе сам. Её задача здесь — считывать остальное. Ту часть происходящего, которую сам Гарри, будучи внутри сцены, увидеть не сможет.
Она села. Тетрадь — на колени. Перо — в правой руке. Она научилась записывать под тяжёлой зимней мантией, не глядя, — научилась ещё в начале месяца, в библиотеке, когда впервые задумалась, что какая-то часть наблюдений всегда должна оставаться вне поля зрения.
Рон был здесь.
Не рядом с ней — в гриффиндорском секторе, на четыре ряда ниже, между Симусом и Дином. Но — на мгновение, когда она поворачивала голову, — Рон поймал её взгляд и кивнул. Один раз. Коротко. Без содержания, но с присутствием. И Гермиона, которая умела считывать микродвижения с точностью, которой боялась сама, прочла этот кивок так: «я здесь. Я вижу. Я не со своими уже, но ещё и не с вами. Но я вижу».
Она кивнула в ответ. Рон повернулся обратно к арене.
Гермиона написала в тетради одно слово: «третий». Обвела. Поставила рядом знак вопроса — не от сомнения, а как закладку: вопрос, к которому я вернусь после.
Затем подняла голову на судейскую ложу. Дамблдор сидел в центре — в тёмно-синей мантии, сегодня без шляпы, с руками, сложенными на коленях. Он смотрел на арену. Ровно. Без мимики. И — Гермиона поймала это, потому что специально искала, — один раз, один-единственный раз за первые две минуты он посмотрел не на арену. Он посмотрел на трибуну. На гриффиндорский сектор. На тот ряд, где она должна была сидеть.
Её там не было.
Дамблдор задержал взгляд на пустующем месте ровно на полсекунды дольше, чем понадобилось бы, чтобы просто скользнуть глазами. Потом перевёл взгляд на два ряда выше и три места влево — прямо на неё. И — Гермиона не была уверена, увидела это или додумала, — лицо его на мгновение потеряло обычную ровность.
«Он знал, что я пересяду. Он знал раньше, чем пересела я. Или — он просто проследил, куда я села, потому что он всегда знает всё».
Дамблдор отвёл взгляд.
Гермиона записала: «Д. видит меня. Видит, что я пересела. Видит, что я здесь ради него, а не ради арены. Не реагирует вслух. Но реагирует».
Она подчеркнула слово «реагирует» дважды.
09:30. Арена. Гарри.
Людо Бэгмен говорил что-то — громко, возбуждённо, с той специальной радостью в голосе, которая у комментаторов означает «я буду говорить возбуждённо, даже если у меня подкашиваются колени». Гарри его почти не слышал. Он стоял у входа на арену, рядом с Седриком, который был бледен, но внешне собран, и Флёр, которая смотрела строго перед собой, и Крамом, у которого была та мрачная неподвижность, которую Гарри раньше списывал на позу и которая теперь, после разговоров с Гермионой, казалась ему чем-то другим.
— Мистер Поттер! — Бэгмен подошёл к нему, хлопнул по плечу. — Есть пара секунд? Я хотел бы… э-э… просто пожелать…
— Спасибо, мистер Бэгмен.
— Если вам понадобится помощь — если понадобится, — вы только…
— Нет, спасибо.
Бэгмен смотрел на него с той специфической растерянностью, которую Гарри уже видел в разных формах у разных взрослых последние две недели. Это была растерянность людей, которые пришли сыграть предписанную им сцену, а партнёр по сцене не даёт нужных реплик. Бэгмен не получил от Гарри нужной реплики — «да, пожалуйста, помогите!» или хотя бы «я справлюсь, сэр!» — и стоял теперь, как актёр, которому забыли прислать суфлёра.
— Я справлюсь, — сказал Гарри, чтобы Бэгмена не мучить. — Всё хорошо.
Бэгмен кивнул и отошёл.
Чемпионы по очереди подходили к небольшой сумке, которую держал Бэгмен. Каждый вытаскивал из сумки маленькую фигурку дракона. Флёр — валлийский зелёный. Крам — китайский огненный шар. Седрик — шведский короткорылый.
Гарри был четвёртым. Он опустил руку в сумку, не глядя. Пальцы обхватили металл.
Венгерская хвосторога. Миниатюрная, идеально изготовленная, с крохотным бронзовым шипом на хвосте и с цифрой «четыре», нарисованной на маленькой металлической пластинке у её шеи. Она пошевелилась в его ладони. Ощущение было такое, как будто держишь очень маленькое, очень сердитое сердце.
— Поттер, — сказал Крауч-старший своим сухим голосом, — вы выходите четвёртым. Номер четыре. Пожалуйста, дождитесь сигнала.
— Да, сэр.
Он отошёл в сторону, в угол палатки. Фигурку положил на маленький столик. Потом достал из кармана мятный пряник (Гермиона сунула ему в руку на прощание со словами «не теория, а сахар — сахар полезнее теории в первые пять минут стресса»). Надкусил. Пряник был вкусный. Реальный, ощутимо мятный, с хрустящей сахарной глазурью, которая крошилась под зубами неровно.
«Вкус пряника. Неровная глазурь. Тёплая палатка. Я — здесь».
Флёр вышла первой. Потом Крам. Потом Седрик.
Гарри остался один в палатке.
В какой-то момент — где-то между выходом Седрика и собственным сигналом — Гарри подошёл к зеркалу в углу. Зеркало было наскоро принесённое, тронутое плесенью по краям, такое, в которое не смотрят до испытания, чтобы не увидеть лицо человека, который через четыре минуты может сгореть. Гарри посмотрел.
В зеркале — он. Четырнадцатилетний, в мантии с красно-золотой нашивкой, с палочкой в руке. За ним — палатка. За палаткой, он это знал, — арена. За ареной — трибуны. На трибунах — Гермиона, которая сейчас сидит на два ряда выше, чем ей велели, и наблюдает за Дамблдором, а не за ним; и это правильно, это разделение труда, и это ему нравится.
«Я знаю, что ты за мной придёшь. Не потому что сюжет требует. А потому что ты — это ты».
Фраза была из её записки, которую она оставила ему сегодня ночью на столе в Выручай-комнате, — единственной строчкой на пергаменте, ниже списка проверенных заклинаний. Гарри перечитал её утром четыре раза, прежде чем сложить и убрать в карман.
Он улыбнулся зеркалу.
— Привет, Гарри, — сказал он тихо. — Давай не будем героем.
Зеркало не ответило. Но — Гарри на секунду показалось, и он даже не был уверен, показалось ему или нет, — отражение моргнуло с чуть большим опозданием, чем он сам. На долю секунды. Крошечное нарушение синхронизации.
«Зеркала в Хогвартсе иногда плохо прописаны, — подумал он. — Гермиона была права».
Раздался свисток.
Гарри вышел из палатки.
Арена встретила его рёвом.
Не дракона — зрителей. Крик был густой, плотный, волнообразный — две тысячи голосов, сливающихся в одно дыхание гигантского организма, который с нетерпением ждал зрелища. Гарри неожиданно поймал себя на мысли, что этот рёв ему не приятен. Не страшен — именно неприятен. Как запах чужого пота в слишком тесном помещении.
«Они пришли смотреть, как я либо убегу от дракона, либо сгорю. Это называется „болеть за меня"?»
Он шёл к центру арены.
Дракон был в тридцати метрах — в каменистой яме, сделанной специально для гнезда, с яйцами (настоящими, и одним золотым). Хвосторога заметила его сразу. Хвост с шипами ударил о каменную кладку, высекая искры. Из ноздрей пошёл дым — сначала ленточный, потом плотный. Цепь — длинная, массивная, креплённая к двум столбам у стены арены, — натянулась.
Гарри остановился метрах в пятнадцати от края ямы.
Поднял палочку.
Зрители затихли, ожидая заклинания.
— Акцио золотое яйцо, — сказал Гарри.
Пауза.
Яйцо в гнезде дёрнулось. Но не вылетело. Гарри услышал, как трибуна выдохнула разочарованное «о-оо-о», и это «о» на мгновение стало для него самым важным звуком во вселенной. Потому что разочарование — это хорошо. Разочарование — это когда зритель перестаёт получать то, чего ждал. Разочарование — это когда автор теряет контакт с читателем.
«Разочаровывай их, Гарри. Разочаровывай сильно. Это и есть бунт».
Он опустил руку в карман. Достал свёрток — плоский, квадратный, обёрнутый в промасленную бумагу. Развернул. Внутри — кусок сырого мяса, пропитанный до тёмно-коричневого цвета Умиротворяющим зельем серии IV, сваренным Гермионой в два приёма за последние восемь дней и настоянным двадцать три часа. Зелье пахло пустырником и ещё чем-то тонким, похожим на осенний сад. Запах Гарри узнавал: Гермиона говорила, что это валериана.
Он бросил мясо — не в пасть дракону, а в сторону, метрах в пяти от края ямы, на расчищенное пространство. Бросок был аккуратным, небросковым, как бросают кость собаке, а не как кидают ручную гранату.
Хвосторога замерла.
Её голова — длинная, узкая, с чёрной чешуёй — повернулась к мясу. Ноздри раздулись. Дым из них перестал идти ленточно и стал выходить короткими, вопросительными облачками.
— Что он делает? — прокричал Бэгмен в микрофон, и в его голосе сквозила тревога, переходящая в негодование, и это было правильно, это был правильный голос для момента. — Что он делает? Он… он бросил ей еду?
Трибуны загудели. Кто-то засмеялся. Кто-то освистал. Кто-то — Гарри это слышал, и это было самое важное, — перестал смотреть. Он увидел, как минимум три человека в первом ряду слизеринского сектора опустили головы, потеряв интерес. Это было лучше любого приза.
Хвосторога шагнула к мясу. Ещё шагнула. Обнюхала. Ткнула мордой. Потом — очень аккуратно, как собака, пробующая незнакомый корм, — взяла.
Она жевала двадцать секунд. Эти двадцать секунд Гарри просто стоял — не двигался, не произносил заклинаний, не пытался эффектно выхватывать яйцо. Он ждал. И пока он ждал, на трибунах происходило что-то любопытное: звук менялся. Не тише. Глуше. Как будто зрительский энтузиазм остывал, оставляя после себя нарастающее, осторожное, неуверенное внимание — внимание к тому, чего они не ожидали увидеть.
Хвосторога проглотила мясо. Моргнула. Её золотые глаза чуть потемнели — не до красного, не до ярости, а до того мягкого тёмно-янтарного, в который опускаются глаза животного, решившего на минуту, что всё в порядке.
Она легла.
Не уснула. Но легла. Крылья сложила. Шею положила на камни. Хвост с шипами — аккуратно, не ударив, — опустила.
На трибунах наступила тишина. Настоящая. Из тех, что наступают, когда толпа понимает, что увидит то, чего не планировала увидеть.
Гарри пошёл к гнезду.
Не бежал. Шёл. Нормальным шагом. Десять шагов. Пятнадцать. Он прошёл вдоль цепи — на достаточном расстоянии, чтобы хвост, если бы дракон вдруг решил ударить, его не достал. Дракон не ударил. Дракон смотрел на него — не враждебно, даже не настороженно. С тем тупым, немного печальным любопытством, с которым крупные хищники смотрят на маленьких живых существ, которые почему-то не убегают.
Гарри дошёл до края гнезда.
Наклонился.
Яйца — настоящие драконьи — лежали в центре, серые, тёплые даже на вид. Золотое яйцо — сбоку, немного на отшибе. Он его взял.
Вес — тяжелее, чем он думал. Ладонь обхватила. В золоте отражалось небо — серое, облачное, обычное шотландское небо, без драматического освещения.
Он выпрямился.
Повернулся.
Пошёл обратно.
И вот тут — вот тут — нарратив вмешался.
Это был не удар. Не взрыв. Не рёв. Это был очень тонкий, почти деликатный по сравнению со своим результатом звук: «дзеннннн». Металлический, высокий, певучий — звук разрывающегося звена цепи.
Гарри не обернулся. Он почувствовал спиной, как у хвостороги сменилась поза — как воздух за его спиной стал тяжелее на половину тонны. Он продолжал идти. Шаг. Второй. Третий.
На трибунах — крик.
Не один — вся трибуна одновременно.
«Она кричит там», — подумал Гарри, и у него где-то очень глубоко дёрнулось, дёрнулось именно за неё, не за себя, потому что за неё было страшнее: её лицо он видеть не мог, а она сейчас на два ряда выше в зимней мантии видела его спиной к дракону, и он знал, как её лицо сейчас выглядит.
Он услышал — почти одновременно — три звука. Щелчок цепи (второе звено не выдержало нагрузки и лопнуло вслед за первым). Рёв хвостороги (просыпающейся от двойной дозы Умиротворяющего зелья раньше, чем должна была, потому что адреналин победил химию). И — самый тихий, но различимый — хлопок ногами по камню, с которым один из драконоводов у стены арены рванул прочь через боковой проход, потому что ему платили за охрану ямы, а не за смерть.
Гарри сделал то, чего не было в плане.
Он бросил яйцо.
Не в сторону, не аккуратно — просто бросил. Яйцо упало на каменистую почву арены, подпрыгнуло, покатилось на метр влево. Гарри развернулся — полностью — лицом к дракону, потому что бежать от огня спиной означало получить огонь в спину, а лицом — означало увидеть, откуда он идёт, и, может быть, успеть.
Он успел.
Хвосторога выдохнула — широким веером, не прицельным, потому что её голова ещё была тяжёлой от зелья, и пламя прошло у Гарри над левым плечом, задев край мантии и кожу под ней полосой огня от плеча до локтя. Боль пришла не сразу — секунды три Гарри стоял и чувствовал только запах горелой шерсти и жжение, которое ещё не успело стать болью, но уже готовилось стать ею в полную силу.
Он упал на колено. Поднял палочку.
Не на дракона.
На землю — между собой и драконом.
— Акваменти!
Вода вышла из палочки плотной, широкой стеной — не грациозной лентой, как у Флёр в первый день, когда она показывала это заклинание на занятии Чар, а грубым, тяжёлым, одновременно стекающим и стоящим столбом воды, высотой в два человеческих роста. Гарри держал заклинание три секунды. Хвосторога, успевшая выдохнуть второй поток пламени, встретилась с этой стеной — и пламя зашипело, превращаясь в пар, и ещё на полсекунды арена заполнилась белым, плотным, непроницаемым паром, и Гарри под прикрытием этого пара рванул в сторону.
Не к яйцу. Не к выходу. В бок — в ту сторону, где стояли приёмные столбы цепи. Потому что цепь, лопнувшая в одном звене, всё ещё была пристёгнута к двум столбам; хвосторога сейчас тянула её в полную силу, и Гарри, подбежав к ближайшему столбу, увидел то, что ему было нужно: цепь не просто лопнула. Цепь разделилась ровно по третьему звену от основания, и разрез был гладким.
Не рваным. Не от усталости металла. Гладким.
Как будто звено разрезали заранее.
Гарри успел это заметить за одну секунду. Для записи. Потом — развернулся, увернулся от хвоста, который пришёл сверху и вмялся в камень в полуметре от его ноги, подобрал яйцо (оно, к счастью, закатилось именно сюда, к столбу, по траектории) и побежал к выходу.
Три драконовода уже были на арене — выбежали один за другим из того самого бокового прохода, в плотных защитных костюмах, с какими-то штуками в руках, похожими на огромные скотоводческие щипцы. Они бросали в хвосторогу успокаивающие заклинания. Один из них — молодой, рыжий, с такими же веснушками, как у Рона, — встретился с Гарри глазами на долю секунды, и Гарри вспомнил: «Чарли. Чарли Уизли». Чарли коротко повёл бровью — без улыбки, без приветствия, просто отметил, что увидел, — и тут же снова повернулся к дракону.
Гарри выбежал с арены.
Лазаретная палатка. 09:47.
Гермиона влетела в палатку так, как в неё влетают, когда не спрашивают, можно ли, — она снесла плечом дежурного студента из Хаффлпаффа, который должен был её остановить, и прошла прямо к койке, на которой мадам Помфри уже накладывала заживляющую мазь на плечо Гарри.
— Гарри!
— Я тут.
— Ожог?
— Второй степени, — сказала мадам Помфри, не поднимая головы. — От плеча до локтя. Мазь — бадьяновая, не трогать три часа. Мистер Поттер, вы вели себя отвратительно с медицинской точки зрения — стояли и смотрели на дракона, вместо того чтобы бежать.
— Я не мог бежать, мэм. Он бы меня поджёг сзади.
— Логично, — проворчала Помфри. — Логичные пациенты — худшие.
Гермиона стояла у койки. Она не коснулась Гарри — не могла: левая сторона, где ожог, была закрыта. Правая рука была свободна. Гермиона села на край койки, очень аккуратно, и взяла его правую руку двумя своими, и сжала.
— Цепь, — сказала она тихо.
— Цепь, — подтвердил Гарри.
— Ты видел?
— Я видел. Разрез гладкий.
Гермиона прикрыла глаза — на секунду, как будто мысленно ставила галочку напротив пункта, который ожидала. Потом открыла.
— Тип А, — сказала она. — Физическое вмешательство. Не «случайное» — подрезанное. Кто-то подрезал звено заранее. Или — нарратив подрезал его заранее, это, впрочем, вопрос о первопричине, и я не буду его решать сегодня.
— Ты знала, что так может быть?
— Я знала, что сопротивление будет. Я не знала, в какой форме. Теперь знаю. Подрезанное звено — это… — она подбирала слово, — …это наглое. Это не мягкое подталкивание, как с пропажей книги. Это вмешательство в физический объект.
— Что это значит?
— Это значит, что у нарратива — если мы правы относительно его природы — есть руки. Не только инерция, не только удобные совпадения. Руки. Которые могут прийти ночью и подрезать цепь. — Она замолчала на секунду. — Или — кто-то из живых людей, замечающих нас, подрезал цепь, действуя заодно с нарративом, даже не зная, что он действует заодно. Второе ничуть не лучше первого, на самом деле.
Гарри моргнул.
— Подожди.
— Что?
— Это — хорошо.
Она посмотрела на него.
— Что в этом хорошего?
— То, что цепь была подрезана заранее, значит — нарратив готовился. Он знал, что я буду действовать по-своему. Он предвидел Протокол «Не-Герой» ещё до того, как мы его выполнили, и готовил страховку. Это значит две вещи. Первая: он нас видит. Он не просто инерционная тупая сила. Он внимателен. Вторая: он напрягается. Если бы он мог нас раздавить инерцией, он бы не стал подрезать цепь. Он стал подрезать цепь потому, что инерции не хватало. Мы заставили его работать. Это — хорошо.
Гермиона смотрела на него долго.
— Ты только что, — сказала она, — произнёс анализ, который я бы не додумала в ближайшие двенадцать часов, потому что я сейчас слишком напугана. Запиши где-нибудь в тетради, что ты сегодня думал быстрее меня, потому что я сама этого не запишу — у меня гордость.
— Запишу.
— Спасибо.
Она прижалась лбом к его лбу — тот самый жест, что в коридоре перед испытанием, только сейчас ещё и с одной рукой в его ладони, и с другой — на его здоровой щеке, и с какой-то очень маленькой, очень злой радостью в горле, которая никак не решалась: быть ли ей слезой или смехом. Она осталась ни тем, ни другим.
— Ты идиот, — сказала она шёпотом. — Ты славный идиот, и я злюсь на тебя за то, что ты меня перепугал, и благодарна тебе за то, что ты живой, и я не знаю, как эти две вещи одновременно могут быть в одном горле, но они там.
— Гермиона.
— Да.
— Яйцо у меня в кармане.
Пауза.
— …
— …
— Мы обсудим твои приоритеты в управлении ресурсами после того, как у тебя снимут повязку.
— Договорились.
10:12. Судейская ложа — выставление баллов.
Они сидели втроём в палатке — Гарри с забинтованным плечом, Гермиона рядом, Рон (пришедший сам, без приглашения, через пять минут после Гермионы и севший на маленький табурет у ног Гарри без единого слова, как будто эта полка табурета была его всегда), — и слушали, как снаружи Бэгмен объявляет баллы.
Флёр — тридцать четыре.
Крам — тридцать восемь.
Седрик — сорок два.
И — Гарри.
Каркаров — два балла.
Мадам Максим — пять баллов.
Бэгмен — девять баллов.
Крауч-старший — пять баллов.
И — Дамблдор.
— Профессор Альбус Дамблдор — десять баллов!
Тишина на трибунах.
Потом — ропот. Потом — аплодисменты (неровные, с остатками удивления). Потом — крики некоторых слизеринцев: «это несправедливо!». Потом — снова ропот.
Гермиона сжала руку Гарри — левой, здоровой рукой в здоровой руке.
— Десять, — прошептала она. — Он поставил десять.
— Это важно?
— Это важно. — Её глаза блестели, и это уже точно не было слезой, это было другое, почти хищное. — Это его заявление. Он видит нас. Он знает, что мы делаем, и он голосует за нас. Публично. На весь стадион. В системе, где его голос — один из пяти. Это — сигнал.
Рон, с маленького табурета, очень тихо:
— Сигнал кому?
Гермиона обернулась к нему.
Рон впервые сегодня посмотрел ей прямо в глаза.
Гермиона не ответила сразу. Она поняла, что вопрос Рона — из тех, которые меняют численность в комнате: до этого вопроса в комнате «на одной стороне» было двое, а сейчас их становилось трое. Если бы она ответила неверно, Рон вернулся бы со своим табуретом к прежней линии. Если бы ответила верно — он остался бы.
Она выбрала верно.
— Нам, — сказала она. — Нам троим. Я думаю, он сказал нам троим: я вижу, что вы делаете, и я на вашей стороне — насколько я могу быть на чьей-либо стороне вообще.
Рон подумал.
— Ладно, — сказал он.
И остался у Гарри в ногах сидеть — втроём, тихо, в полотняной палатке, пахнущей бадьяновой мазью и чуть-чуть — зимним воздухом, который входил с улицы каждый раз, когда кто-то откидывал входной полог.
Из тетради наблюдений, 24 ноября, вечер.
Первое испытание: фиксация.
А. Выполнение плана:
— Протокол «Не-Герой» выполнен по пунктам 1–5 из семи. Пункт 6 (отступление без инцидентов) сорван внешним вмешательством. Пункт 7 (перенос в медпалатку) выполнен.
— Потери: ожог второй степени, левая рука от плеча до локтя. Прогноз восстановления — три дня.
— Цель испытания (золотое яйцо) достигнута.
Б. Сопротивление:
— Тип А (физический): звено цепи разрезано заранее. Разрез гладкий. Установлено Г. П. визуально на расстоянии около 40 см.
— Исполнитель неизвестен. Два варианта: 1) живой агент, действующий заодно с нарративом неосознанно; 2) прямое вмешательство нарратива на уровне материальных объектов. Оба варианта отражают готовность нарратива работать руками. Это повышает степень угрозы на один уровень.
В. Д. — публичный сигнал:
— Д. поставил 10/10 при среднем балле судей 5,2. Это — аномалия, выходящая за пределы «предвзятости в пользу своего ученика». Это — действие, направленное наружу: «я голосую за этот тип стратегии открыто, на глазах у всей школы и двух других школ, и мне всё равно, как это будет выглядеть».
— Интерпретация: Д. не просто знает. Д. делает маленький, но заметный публичный жест в нашу сторону.
— Вопрос: зачем? Если он — пленник своего образа, как предположил Г. П., зачем этот жест? Гипотеза: возможно, жест — максимум, что позволяет ему его роль. «Мудрый директор может поставить ученику высокий балл» — это в его роли допустимо. «Мудрый директор не может подойти и сказать: я знаю, что вы бунтуете против нарратива» — это недопустимо.
— Следствие: с Д. нужно искать язык в рамках того, что его роль разрешает. Это — не дружба, не союз, но канал. Узкий канал. Достаточный.
Г. Рон.
— Р. пришёл сам, без приглашения. Сел у ног Г. П. Не ушёл. Задал один вопрос, который оказался точным: «сигнал кому?».
— Фиксация: третий в комнате.
— Неясно, насколько долго. Но в этот вечер — третий.
Д. Открытые вопросы:
— Кто (что) подрезал цепь.
— Как обозначить Д. в нашей системе координат. «Переменная» больше не подходит — это уже актёр, пусть и скованный.
— Седрик. Всё ещё — следующая задача.
Личное наблюдение (ненаучное):
Г. П. сегодня сделал две вещи, которые я должна записать, потому что иначе я их потеряю в хронологии.
Первая: на арене он бросил яйцо. Бросил. Потому что цепь разрывалась, и удержать яйцо было нельзя, и он выбрал поворот к дракону вместо попытки унести яйцо с собой. Это — не «героическое решение». Это — точное решение, принятое в долю секунды, и оно совершенно правильное, и его — нет в моих записях. Я не учила его бросать яйцо. Я учила его не бросать яйцо. Он научился у кого-то другого — у себя.
Вторая: в палатке, после. Он сказал: «это хорошо — то, что цепь подрезали заранее». Я бы не додумалась до этой мысли в ближайшие полсуток. Он додумался за двадцать секунд. Его мышление под давлением — быстрее моего под давлением. Моё мышление быстрее без давления. Это распределение труда, и оно — хорошее, и я только сегодня замечаю, что это наше мышление, не моё с придатком.
Я пишу это и понимаю, что звучит почти как любовь. Но я уже решила в сноске к пункту 12 Манифеста, что некоторые вещи не должны рассматриваться аналитически, — и я свои решения держу.
Ожог — будет шрам. Маленький. Мадам Помфри говорит, заживёт за три дня, но тонкая линия по краю останется. Г. П. не расстроен. Он говорит: «это моя первая настоящая отметина — от настоящего дракона, которого я не должен был увидеть». Он сказал это с гордостью. И я записываю эту гордость отдельно, потому что это первая за четыре года запись, в которой Г. П. гордится следом на собственной коже, и след этот не принесён ему врагом, а заработан его стратегией.
Это важное различие. Может быть — самое важное.
Приписка Г. П. в углу страницы:
Сегодня я впервые на моей памяти шёл на дракона, и это было страшно, и я не умру, и у меня в левой руке осталось ощущение тепла от её руки, и я не хочу его отпускать, поэтому я пишу левой рукой, а она тёплая у меня в ладони, и если я сейчас двину пальцами — ощущение уйдёт, а я не хочу, чтобы уходило. Поэтому пишу по пальцу за раз. Очень медленно. Очень точно.
Гермиона читает через плечо. Она говорит: «это самая сценарная вещь, которую ты мог бы написать». Я говорю: «знаю». Она говорит: «мне всё равно».
Мне тоже всё равно.
Сердце — бьётся неровно.
И пусть бьётся.