Огонь в камине прогорел до того состояния, когда от поленьев остаётся только малиновое сердце, дышащее в темноту короткими вспышками. Над ним по стене ползали тени — длинные, мягкие, безобидные, — и почти вся гостиная Гриффиндора давно сползла в ту приятную полусонную одурь, которая случается в башне после отбоя, когда уроки сделаны, а уходить спать ещё лень.
Почти вся. Но не Гермиона Грейнджер.
Она сидела в кресле у самого камина, поджав под себя одну ногу, и уже третий час воевала с эссе по нумерологии. Перо в её пальцах двигалось всё резче, всё отрывистее, и Гарри, наблюдавший за ней краем глаза, видел, как остриё то и дело продавливает пергамент насквозь — оставляет не букву, а злую чёрную царапину, кляксу, маленькую дырку. Гермиона этого как будто не замечала. А может, замечала, но ей было всё равно.
Гарри её понимал. По крайней мере, отчасти.
Сам он сидел в кресле напротив, привалившись виском к жёсткой обивке, и делал вид, что читает. На коленях у него лежал учебник по зельеварению — тот самый, исчёрканный вдоль и поперёк чужим острым почерком, с пометками на полях, которые стоили ему за последние месяцы куда больше, чем все объяснения Слизнорта, вместе взятые. «Принц-полукровка» знал, как варить Напиток живой смерти, как усмирить взбесившийся котёл, как из десятка ингредиентов выжать вдвое больше, чем написано в рецепте.
Чего он не знал — так это как быть с происходящим в углу гостиной.
А в углу гостиной происходил Рон.
Точнее, Рон и Лаванда Браун, сплетённые в кресле в один сложносочинённый клубок, и Гарри уже минут двадцать честно старался не смотреть в их сторону и не слушать. Получалось плохо. Получалось отвратительно, если уж совсем честно, потому что Лаванда обладала удивительным талантом издавать звуки — тихие, влажные, воркующие, — которые в сонной тишине гостиной разносились так, словно их усиливали чарами.
— Бон-Бон, — мурлыкнула она в очередной раз, и Гарри увидел, как перо Гермионы замерло над пергаментом. — Ну Бон-Бо-он…
Гарри очень аккуратно перевернул страницу учебника, хотя не прочитал на ней ни слова.
«Бон-Бон». Он всё ещё не до конца понимал, как Рон Уизли — Рон, который в прошлом году не мог выдавить из себя двух связных слов при Флёр, Рон, который краснел от одного взгляда мадам Розмерты, — превратился в существо, откликающееся на «Бон-Бон». Это было настолько не по-роновски, настолько чужеродно, что Гарри иногда ловил себя на желании подойти, потрясти друга за плечо и спросить: «Это правда ты там? Моргни два раза, если тебя держат под Империусом».
Но он не подходил. Потому что рядом, в трёх футах, сидела Гермиона — и не подходить нужно было главным образом ради неё.
Она ни разу не сказала об этом вслух. Ни единого раза. Когда Рон впервые на глазах у всей гостиной полез целоваться с Лавандой — после того матча, когда Гарри подсунул ему воображаемую удачу со дна пустого флакона, — Гермиона просто встала, очень прямая, очень белая, и ушла. А потом он нашёл её в пустом классе среди стайки крошечных жёлтых птиц, которых она наколдовала, и эти птицы, повинуясь одному её взмаху, ринулись Рону в лицо, как маленькая жёлтая буря.
С тех пор они с Роном почти не разговаривали. А Гарри застрял ровно посередине — между лучшим другом, который вёл себя как идиот, и лучшей подругой, которая делала вид, что ей всё равно, и делала это так старательно, что было ясно: ей совершенно не всё равно.
— Бон-Бон, ты меня слушаешь?
— Угу, — донеслось из угла что-то невнятное.
Перо Гермионы продавило пергамент насквозь.
Гарри открыл было рот, чтобы сказать что-нибудь — что угодно, какую-нибудь спасительную глупость про погоду, про квиддич, про домашнее задание, — но не успел. Потому что в этот самый момент в спокойную, обречённую тишину гостиной вошла Ромильда Вейн.
Вошла она не одна — с двумя подружками, чьих имён Гарри не помнил, и со всем тем сиянием уверенности в себе, которое Ромильда носила как дорогую мантию. Она скользнула взглядом по гостиной, нашла Гарри и улыбнулась ему той улыбкой, от которой всегда хотелось проверить, на месте ли кошелёк.
— О-о, — протянула она, останавливаясь у камина. — Гарри. Сидишь тут один в потёмках, как сыч. Не скучно?
— Терпимо, — сказал Гарри, опуская глаза в учебник.
— А я вот слышала кое-что забавное. — Ромильда повернулась к подружкам и заговорила чуть громче, чем требовалось, — ровно настолько громче, чтобы её услышали все, кто притворялся спящим. — Девочки с пятого курса рассказывали. Говорят, наш великий Избранный целуется как дементор.
Кто-то хихикнул. Гарри почувствовал, как кровь толчком приливает к лицу.
— То есть как? — невинно переспросила одна из подружек, прекрасно зная, как.
— Ну как-как, — Ромильда повела плечом, наслаждаясь вниманием. — Душу-то высосет, а радости — никакой. — Она с притворным сочувствием посмотрела на Гарри. — Не обижайся. Это ведь не приговор. Просто, говорят, целоваться он совсем не умеет.
Смешки покатились по гостиной, как камешки с горки. Даже из угла, где сидели Рон с Лавандой, послышался сдавленный фырк — и это, пожалуй, было обиднее всего, потому что фыркнул Рон.
Гарри уставился в «Принца-полукровку» с такой яростью, будто надеялся, что между строчек найдётся заклинание, способное провалить его сквозь пол прямо в подземелья. Уши горели. Он знал, что краснеет, и от того, что знал, краснел только сильнее. Сказать было нечего. Что тут скажешь? «Неправда»? «А вот и умею»? Любой ответ лишь подлил бы масла в огонь.
И тут перо легло на стол.
Не упало — легло, аккуратно и окончательно, с тем щелчком дерева о дерево, который в наступившей паузе прозвучал громче любого крика. Гарри поднял глаза.
Гермиона уже не сидела. Гермиона стояла.
Он успел заметить всё разом — и как у неё дрожит подбородок от усталости и злости, и как пылают щёки, и какие у неё сейчас глаза: не заплаканные, нет, а сухие и яростные, глаза человека, у которого внутри что-то очень долго натягивалось и наконец лопнуло. Третий час над эссе. «Бон-Бон» над ухом. Рон, который фыркнул. И эта самодовольная Ромильда со своим дементором.
Это было слишком. Слишком много всего и сразу.
— Знаешь что, Ромильда, — сказала Гермиона очень ровным, очень опасным голосом, в котором звенел весь её отличницкий перфекционизм, доведённый до точки кипения. — Меня уже тошнит от людей, которые с важным видом повторяют чужие глупости, не имея ни единого факта.
— О, прости, — сладко отозвалась Ромильда. — А у тебя, конечно, факты есть?
— Уверена, Гарри целуется вполне прилично, — отчеканила Гермиона. И, прежде чем хоть кто-нибудь в гостиной успел вдохнуть, прежде чем успел вдохнуть сам Гарри, добавила: — Вот смотри!
И поцеловала его.
Позже Гарри так и не смог восстановить, как именно это случилось. Только что он сидел в кресле, вжавшись в спинку, с учебником на коленях, — и вот Гермиона уже наклонилась к нему, упёршись одной рукой в подлокотник, а другой — почему-то ему в плечо, и её губы оказались на его губах, тёплые, решительные, чуть пахнущие чернилами и чаем, и весь мир сжался до этой одной невозможной точки.
Это должно было длиться секунду. Доказательство. Восклицательный знак в конце фразы, аргумент, поставленный на стол, как перо.
Но секунда прошла — и не кончилась.
Прошла вторая. Где-то на самом краю сознания Гарри отметил, что забыл, как дышать, что пальцы Гермионы напряглись у него на плече, что её решительность вдруг дрогнула, споткнулась обо что-то — обо что-то, чего ни он, ни она не закладывали в этот «эксперимент». Что-то прошило их обоих от губ до самых пяток, горячее и звонкое, как разряд, и на одну головокружительную, абсолютно непредусмотренную долю секунды это перестало быть доказательством чьей-то правоты.
А потом гостиная вспомнила, что умеет дышать, — и взорвалась.
Гермиона отпрянула так резко, будто обожглась. Они смотрели друг на друга — оба пунцовые, оба с одинаково ошарашенными лицами, — и в глазах у Гермионы плескалось чистейшее, без единой примеси, изумление человека, который провёл опыт, заранее зная результат, и получил совершенно не тот результат.
— Я… — начала она и не закончила.
Сзади что-то с грохотом упало.
Гарри обернулся. Рон стоял посреди угла, выпутавшись из Лаванды, и держал в руке пустую бутылку из-под сливочного пива, которую, судя по всему, только что сшиб локтем со стола. Лицо у него было такого цвета, какого Гарри прежде ни у кого не видел, — не красное и не белое, а какое-то пятнистое, словно он одновременно собирался закричать, расхохотаться и упасть в обморок и не мог выбрать что-то одно.
— Это… — выдавил Рон. Кадык у него дёрнулся. — Э-э-э. Гермиона? — Он перевёл совершенно стеклянный взгляд на Гарри, как будто видел его впервые в жизни. — …Гарри?
— Бон-Бон? — пискнула Лаванда из глубины кресла, и в её голосе было столько оскорблённого недоумения, что в другой ситуации Гарри, наверное, рассмеялся бы.
Кто-то — кажется, Симус — оглушительно свистнул. Дин Томас зааплодировал. Кто-то с верхних ступенек лестницы крикнул: «Грейнджер, ну ты даёшь!» Ромильда Вейн стояла с открытым ртом, и впервые на памяти Гарри ей было решительно нечего сказать.
А Гарри сделал единственное, что пришло ему в голову.
Он встал — «Принц-полукровка» соскользнул с колен и шлёпнулся на ковёр, — пробормотал что-то совершенно нечленораздельное, отдалённо напоминающее «мне нужен воздух», перешагнул через собственный учебник и почти бегом вылетел в проём за портретом Полной Дамы, провожаемый свистом, смехом и собственным колотящимся как сумасшедшее сердцем.
В коридоре было холодно и тихо. Факелы горели через один, выхватывая из темноты то рыцарские доспехи, то пустую раму, в которой кто-то из портретных обитателей оставил после себя только покосившееся кресло. Гарри прошёл несколько шагов, привалился спиной к холодной каменной кладке между двумя окнами и закрыл лицо ладонями.
Он всё ещё чувствовал это. Вот что было хуже всего. Не неловкость — её он бы пережил, неловкость была делом понятным и привычным. А чувствовал он совсем другое: тёплый призрак прикосновения на губах, который никак не желал стираться и от которого внутри всё переворачивалось вверх дном.
«Это же Гермиона, — сказал он себе очень твёрдо. — Это Гермиона. Она просто хотела заткнуть Ромильду. Она бы и жабу поцеловала, если бы это доказывало её правоту».
Аргумент был железный. Аргумент был совершенно неопровержимый. Беда была только в том, что губы Гарри в эту железную логику не верили ни на грош.
Портрет за его спиной снова откинулся — со скрипом и недовольным «Ну сколько можно туда-сюда!» от Полной Дамы, — и в коридор вылетела Гермиона.
Вылетела — другого слова не подберёшь. Она выскочила так стремительно, что чуть не споткнулась о подол мантии, и Гарри понял: она бежала за ним. Не дала ему уйти. Не дала ему остаться одному и спокойно сойти с ума в тишине — что было бы, пожалуй, гораздо проще для них обоих.
— Гарри. — Она остановилась в шаге от него, тяжело дыша, и тут же затараторила, принимая ту самую защитную позу — скрестив руки на груди, — в которую всегда вставала, когда собиралась что-нибудь доказывать. — Так. Послушай. Я хочу, чтобы мы оба отнеслись к этому здраво и спокойно, как разумные люди. Хорошо? Это был… это был просто эксперимент.
— Эксперимент, — повторил Гарри.
— Именно. — Гермиона кивнула с таким видом, словно это всё объясняло. — Понимаешь, Ромильда сделала утверждение, не подкреплённое никакими фактами. Голословное утверждение. А я терпеть не могу голословные утверждения. И самый быстрый способ опровергнуть ложное утверждение — это предъявить контрпример. Эмпирически. Я просто… предъявила контрпример.
— Контрпример, — снова повторил Гарри. Он отнял ладони от лица и посмотрел на неё. — Гермиона, ты меня поцеловала.
— В чисто демонстрационных целях! — Голос у неё взлетел на пол-октавы. — Это совершенно не считается. Это как… как опыт на трансфигурации. Никто же не думает, что у тебя личные отношения с чайником, если ты превратил его в черепаху!
— То есть я чайник.
— Ты не чайник, не передёргивай! — Она всплеснула руками. — Ты прекрасно понимаешь, о чём я. Это был контролируемый, э-э, единичный, строго ограниченный по времени…
— Он не был ограничен по времени, — сказал Гарри.
Слова просто слетели с губ — тихо, без нажима, прежде чем он успел их остановить, — и в коридоре стало очень тихо.
Гермиона осеклась. Румянец, который только-только начал сходить с её щёк, вспыхнул заново.
— …Что? — тихо спросила она.
Гарри сглотнул. Отступать было поздно — он уже шагнул на тонкий лёд, и лёд предательски затрещал, и оставалось только идти вперёд, потому что назад дороги не было.
— Он не был ограничен по времени, — повторил он, и собственный голос показался ему чужим. — Ты собиралась на секунду. Я знаю, что ты собиралась на секунду. Но он… длился дольше. И ты это почувствовала. Я видел, что ты это почувствовала, Гермиона, у тебя было такое лицо…
— Перестань.
— …как будто ты решила в уме задачку и получила неправильный ответ…
— Гарри, перестань. — Она отвернулась, обхватив себя руками за плечи, и уставилась в чёрное окно, за которым ничего не было видно, кроме её собственного смутного отражения. — Пожалуйста. Я пытаюсь… я пытаюсь сделать так, чтобы между нами всё осталось нормально. Чтобы это не разрушило нашу дружбу. Я для этого сюда и выбежала. Чтобы мы обо всём договорились, разложили по полочкам и забыли. Так будет правильно.
— А если я не хочу забывать?
Он сам не понял, как это сказал. Слова прозвучали почти удивлённо, потому что он впервые услышал их ровно в ту секунду, когда произнёс. И только услышав, понял, что это правда.
Гермиона очень медленно повернулась к нему.
И вот тогда Гарри впервые посмотрел на неё по-настоящему. Не как на Гермиону-которая-всегда-рядом, не как на ходячую библиотеку, не как на голос разума, который вытаскивал их с Роном из всех передряг последние пять лет. А просто — на девушку, которая стояла напротив него в холодном коридоре, обхватив себя руками, с растрёпанными после всей этой кутерьмы волосами, с чернильным пятнышком на скуле, с глазами, в которых сейчас не было ни капли её знаменитой уверенности, — и у которой почему-то перехватило дыхание ровно так же, как у него.
Внутри у Гарри что-то обрушилось — тихо и окончательно, как прогоревшее полено в камине. Все эти годы она была здесь. Всё это время. Она штопала его, когда он рвался по швам. Она верила ему, когда не верил никто, даже он сам. И ему ни разу — ни единого разу — не пришло в голову, что человек может быть так нужен не потому, что он полезен, а просто потому, что без него — пусто.
Он испугался этого больше, чем когда-либо боялся Волдеморта. Волдеморт хотя бы был понятен. Волдеморт хотел его убить — с этим можно было что-то делать. А вот это, новое, не имело ни плана, ни контрзаклятия, ни строчки в «Принце-полукровке».
— Гермиона, — сказал он хрипло.
— Не надо, — прошептала она, но не отступила ни на шаг. — Не говори ничего. Если ты сейчас что-нибудь скажешь, мы уже не сможем сделать вид, что этого не было.
— Я и не хочу делать вид.
— Гарри…
— Скажи, что ты ничего не почувствовала. — Он шагнул к ней. Сердце колотилось так, что заглушало даже потрескивание факелов. — Вот прямо сейчас, глядя мне в глаза, скажи, что это был просто эксперимент и что ты ничего не почувствовала, — и я тебе поверю. Я отстану. Мы вернёмся, договоримся, разложим всё по полочкам и забудем. Только скажи.
Гермиона открыла рот.
Закрыла.
Открыла снова.
— Это… нечестно, — сказала она наконец совсем тихо, и в этом «нечестно» было всё, что Гарри нужно было услышать. — Ты прекрасно знаешь, что я не умею врать, глядя в глаза.
— Знаю, — сказал Гарри. И, кажется, впервые за весь этот безумный вечер улыбнулся. — Поэтому и прошу, глядя в глаза.
Она издала какой-то странный звук — не то смешок, не то всхлип — и спрятала лицо в ладонях, точь-в-точь как он сам несколько минут назад.
— Это катастрофа, — глухо сообщила она из-за ладоней. — Ты понимаешь, что это катастрофа? Я провела эксперимент, чтобы доказать одно, а доказала совершенно другое. Я опровергла собственную гипотезу. У меня в жизни не было такого провального эксперимента.
— Не знаю, — честно сказал Гарри. — По-моему, эксперимент удался.
Гермиона отняла ладони от лица. Глаза у неё подозрительно блестели, но губы дрожали уже не от слёз, а от улыбки, которую она изо всех сил пыталась удержать и не могла.
— Идиот, — сказала она почти нежно.
— Это да, — согласился Гарри. — С этим не поспоришь.
Они стояли и смотрели друг на друга, и между ними звенело что-то новое, страшное и прекрасное, и Гарри уже наклонился было — медленно, спрашивая разрешения каждым дюймом, — как вдруг портрет Полной Дамы в третий раз с грохотом откинулся.
— Да что ж это такое! — возмутилась Полная Дама. — Проходной двор, а не башня!
А в коридор, спотыкаясь, вывалился Рон.
Они отпрянули друг от друга — поздно, бестолково, как застигнутые врасплох первокурсники, — но по лицу Рона было ясно, что прятать уже нечего. Он всё видел. Может, не сам поцелуй, который не состоялся, но эту вот их близость, это «вот-вот», это электричество, висевшее в воздухе, — видел совершенно точно.
С минуту все трое молчали. Рон стоял, тяжело дыша, всклокоченный, с расстёгнутым воротом; за его спиной обиженно покачивался портрет. Гарри лихорадочно искал слова и не находил ни одного подходящего. Гермиона побледнела и снова скрестила руки на груди — но на этот раз это была не поза для спора. Это была защита.
— Значит, вот как, — сказал наконец Рон.
— Рон… — начал Гарри.
— Нет, ты погоди. — Рон поднял ладонь. Голос у него был неровный, прыгающий, и Гарри видел, как он изо всех сил старается удержать его в узде и не может. — Дай-ка я разберусь. Весь год. Целый год вы оба ходите вокруг меня с такими лицами, будто это я тут что-то не так делаю. «Ах, Рон, ах, как ты можешь с Лавандой». А сами-то! Сами-то чем лучше?
— Это не то же самое, — тихо сказала Гермиона.
— Да ну? — Рон резко повернулся к ней, и Гарри с упавшим сердцем увидел, что глаза у друга подозрительно заблестели. — А что тогда то же самое, а? Ты же у нас умная, ты объясни. Растолкуй мне, дураку. Я ж сам не догадаюсь.
— Рон, перестань…
— Нет уж! — Голос у Рона сорвался, и от этого он, кажется, разозлился на себя ещё больше. Он отступил на шаг, выпрямился, и Гарри узнал это движение — Рон вздёргивал подбородок ровно так же, когда хотел спрятать, что ему больно, за тем, что ему якобы всё равно. — Знаешь что? Да пожалуйста. Пожалуйста! Целуйтесь себе на здоровье. Вы друг друга стоите, честное слово. Два заучки. Будете сидеть в обнимку над своими книжками и поправлять друг другу запятые. Идеальная пара.
— Рон, — снова попробовал Гарри.
— А у меня, между прочим, есть Лаванда! — выпалил Рон, и это прозвучало так отчаянно-победно, с таким вызовом, что Гарри стало физически больно за него. — Так что мне ваши… ваши контрпримеры и эксперименты вот где. Развлекайтесь. Я-то не в претензии.
Он стоял, тяжело дыша, вздёрнув подбородок, — рыжий, нескладный, страшно гордый и страшно несчастный одновременно, — и Гарри вдруг с пронзительной ясностью понял всё разом. Понял, каково это — быть Роном Уизли. Быть шестым сыном, донашивающим чужие мантии. Быть тем, кому достаётся облезлая крыса, когда у других совы. Быть лучшим другом Мальчика-Который-Выжил — вечно на полшага позади, в тени, на втором плане. А теперь ещё и это: единственная девочка, на которую он наконец-то решился посмотреть всерьёз, поцеловала не кого-нибудь, а его, Гарри. Опять Гарри. Всегда Гарри.
И Лаванда — это была не любовь. Это была броня. Громкая, нелепая, воркующая «Бон-Бон»-броня, за которой Рон прятался от того, что не умел сказать прямо.
— Рон, — сказал Гарри тихо, и на этот раз Рон не перебил. — Прости.
Рон моргнул. Видно было, что он ждал чего угодно — крика, оправданий, «ты не понимаешь», — но не этого простого, тихого «прости».
— Чего? — буркнул он.
— Прости, — повторил Гарри. — Правда. Мы… я не хотел, чтобы ты узнал вот так. Я и сам узнал об этом ровно десять минут назад, так что… — Он беспомощно развёл руками. — Я вообще ничего не планировал. Никто ничего не планировал. Оно просто случилось.
— «Просто случилось», — передразнил Рон, но уже без прежнего запала. Он отвёл взгляд, пнул носком ботинка ни в чём не повинную каменную плиту. — У тебя вечно всё «просто случается», Гарри. Тебе бы в лотерею играть.
В другой раз Гарри, может, и обиделся бы. Но сейчас он расслышал в этой колкости не злость, а что-то совсем другое — усталую, давнюю, безнадёжную зависть, в которой Рон ни за что не признался бы вслух. И оттого, что друг сказал это вот так, ворчливо, привычно, — а не ударил, не ушёл, не хлопнул дверью, — Гарри понял, что всё, может быть, ещё обойдётся.
— Я ужасно играю в лотерею, — сказал он серьёзно. — Спроси у Локонса. Спроси у дракона на Турнире. Спроси у любого, кто пытался меня убить за последние пять лет.
Рон фыркнул — против воли, коротко, но фыркнул. И что-то в его плечах чуть-чуть, на самую малость, опустилось.
— Заучки, — пробормотал он ещё раз, но это уже звучало почти ласково. — Господи. Вы оба. Я с вами с ума сойду.
Он развернулся, шагнул было обратно к портрету — и остановился. Не поворачиваясь, бросил через плечо, ни к кому конкретно не обращаясь, очень тихо:
— С Лавандой просто… проще. Понятно? Она хохочет над моими шутками. Не поправляет меня каждые две минуты. Не смотрит на меня так, будто я опять всё испортил. — Он помолчал. — С вами двумя всегда так сложно, что аж голова трещит.
И ушёл, не дожидаясь ответа, оставив за собой обиженно скрипящий портрет и звенящую тишину.
Гермиона смотрела ему вслед, и на лице у неё была написана такая смесь вины, облегчения и нежности, что у Гарри защемило сердце.
— Он не справится, — прошептала она. — Я его знаю. Он будет дуться неделю. А потом две недели делать вид, что ему всё равно.
— Справится, — сказал Гарри. — Он же Рон. — Он немного помолчал. — Может, не сегодня. И не завтра. Но справится. Дай ему время.
— А мы? — Гермиона повернулась к нему, и вся её недавняя решительность куда-то улетучилась; перед ним снова стояла просто девушка, которая страшно боялась всё сломать. — Мы справимся, Гарри? Это же… мы трое, мы же не можем без… Я не хочу выбирать между тобой и…
— Никто никого не заставляет выбирать, — мягко сказал Гарри. — Это не про выбор. Рон — мой лучший друг. И останется им. А ты… — Он запнулся, подбирая слова, и решил, что хватит уже подбирать. — А ты, кажется, что-то совсем другое. И я очень, очень долго был слишком занят спасением мира, чтобы это заметить.
Они вернулись в гостиную не сразу. Сначала просто стояли в коридоре, плечом к плечу, привалившись к холодной стене, и молчали — но это было хорошее молчание, не из тех, что давит, а из тех, в которых отдыхаешь. Факел над ними потрескивал и ронял на пол редкие искры. Где-то далеко, под лестницами, бубнили во сне портреты.
— Знаешь, — сказала наконец Гермиона, — за весь вечер я так и не доказала свою правоту. Ромильда наверняка решила, что я свихнулась.
— Ты доказала, — возразил Гарри.
— Что именно?
— Что я целуюсь вполне прилично. — Он скосил на неё глаза. — Это ведь была исходная гипотеза, верно? Ты сказала это вслух. При свидетелях.
Гермиона залилась краской до самых корней волос.
— Гарри Поттер, — произнесла она с притворной угрозой, — если ты хоть раз, хоть единственный раз кому-нибудь это припомнишь…
— Не припомню, — пообещал он. И, помолчав, добавил уже совсем другим голосом, тихим и серьёзным: — Но мне нужно знать наверняка.
— Что знать?
— Правильный ли был ответ в твоём эксперименте.
Гермиона затихла. Она поняла. Конечно, она поняла — она всегда понимала его быстрее, чем он сам успевал договорить.
— И как же ты собираешься это проверить? — спросила она едва слышно.
— Перепроверить, — поправил Гарри. — В науке ведь так положено, да? Один опыт — это случайность. Надо повторить. Для чистоты эксперимента.
— Для чистоты эксперимента, — эхом откликнулась Гермиона, и Гарри увидел, как у неё чуть приподнялись уголки губ.
— Только в этот раз, — сказал он, поворачиваясь к ней, — без зрителей. Без Ромильды. Без всякого «вот смотри». Не для того, чтобы кому-то что-то доказать. — Он осторожно, спрашивая каждым движением, поднял руку и заправил ей за ухо выбившуюся прядь. — А просто потому, что я очень хочу. Если ты тоже хочешь.
Гермиона не ответила. Гермиона — впервые на памяти Гарри — не нашла ни единого слова, ни единого аргумента, ни единого контрпримера. Она просто приподнялась на цыпочки и поцеловала его сама.
И вот теперь это было совсем, совсем другое. Не вызов, не доказательство, не восклицательный знак в чужом споре. Медленно, тихо, бережно — так, будто они оба держали в руках что-то очень хрупкое и очень важное и боялись расплескать. Гарри обнял её, и она прижалась к нему, и тёплый призрак с его губ наконец-то обрёл хозяина, и весь холодный коридор, и вся башня, и весь Хогвартс отступили куда-то очень далеко, оставив только их двоих.
Когда они наконец отстранились, у Гарри слегка кружилась голова.
— Ну как? — выдохнул он. — Результат воспроизвёлся?
— С высокой степенью достоверности, — серьёзно сообщила Гермиона, но глаза у неё смеялись.
Откуда-то сбоку донёсся вежливый кашель.
Гарри обернулся. У приоткрытого портрета, привалившись плечом к раме, стояла Джинни Уизли. Сколько она там стояла и что успела увидеть, оставалось только гадать, — но по выражению её лица было ясно, что увидела она достаточно.
Гарри ожидал чего угодно. В прошлом он не раз наблюдал, на что способна младшая Уизли, если ей что-то не по нраву, — а летучемышиный сглаз Джинни был притчей во языцех на всех семи этажах. Он внутренне подобрался.
Но Джинни не достала палочки. Джинни смотрела на них с лёгкой, чуть насмешливой полуулыбкой — улыбкой человека, который знал всё это заранее и теперь просто наслаждается тем, что оказался прав. Она перевела взгляд с раскрасневшейся Гермионы на растерянного Гарри, выразительно — очень выразительно — приподняла одну бровь, словно говоря: «Ну-ну. И долго же вы соображали».
— Поздравляю, — сказала она светским тоном. — Только полтора года.
— Джинни, я… — начал было Гарри, сам не зная, что собирается сказать.
— Расслабься, Поттер. — Она махнула рукой и оттолкнулась от рамы. — Я как-нибудь переживу. У меня, представь себе, своя жизнь имеется. — И, уже разворачиваясь, бросила через плечо, в гостиную, звонко и беззаботно: — Дин! Дин Томас, ты ещё не спишь? Иди сюда, спор есть на партию во «Взрывного дурака»!
И исчезла за портретом — лёгкая, прямая, ничуть не сломленная, — а Гарри ещё какое-то время смотрел ей вслед с чувством, очень похожим на облегчение пополам с восхищением.
— Она хорошая, — тихо сказала Гермиона.
— Она страшная, — с чувством поправил Гарри. — Хорошая и страшная. Это в Уизли семейное.
И они оба рассмеялись — впервые за весь этот сумасшедший, перевернувший всё с ног на голову вечер, — легко и в голос, и смех этот был, пожалуй, самым честным звуком, какой слышала башня Гриффиндора за очень долгое время.
Конец декабря выдался ясным и морозным. За высокими окнами библиотеки лежал глубокий, нетронутый снег, синеватый в ранних сумерках, и заходящее солнце красило корешки книг на верхних полках в тёплый медовый цвет. Назавтра большая часть учеников разъезжалась по домам на каникулы, и оттого даже в библиотеке царило непривычное, праздничное оживление — мадам Пинс уже трижды шикала на слишком громких.
За дальним столом, у самого окна, сидели трое.
Гермиона, разумеется, что-то писала — она была твёрдо намерена не оставлять задание по рунам на последний день каникул, как все нормальные люди. Гарри делал вид, что помогает, а на самом деле просто смотрел, как солнце путается в её волосах. А Рон, развалившись на стуле напротив с ногами на соседнем сиденье, методично уничтожал внушительных размеров тыквенный пирожок, стащенный с кухни, и листал «Пушки Педдл: иллюстрированную историю».
За эти несколько недель многое успело встать на свои места.
Рон, как и предсказывала Гермиона, дулся. Не неделю — почти десять дней. Десять долгих дней он разговаривал с Гарри короткими рублеными фразами, а с Гермионой не разговаривал вовсе, демонстративно садясь на другой конец стола и громко звякая приборами. С Лавандой он, к слову, расстался на третий день — тихо и как-то буднично, без воркотни и сцен, и Гарри подозревал, что Лаванда сама первой почуяла: броню больше не носят, а значит, и она больше не нужна.
А на одиннадцатый день случилось вот что. Гарри сидел один в гостиной за уроками, когда Рон плюхнулся в соседнее кресло, минут пять молча сопел, а потом, не глядя на друга, буркнул: «Так ты ей нормально хоть нравишься-то? Не просто этот ваш дурацкий эксперимент?» И когда Гарри сказал «нормально», Рон ещё немного посопел, а потом сказал: «Ну и ладно. Только если ты её обидишь, я тебя сглажу. Я серьёзно». И на этом, в сущности, всё закончилось — потому что у Рона Уизли так оно и работало: он не умел произносить красивых речей о прощении, зато умел просто однажды снова сесть рядом как ни в чём не бывало, и это стоило всех речей на свете.
— …и вот тут, — Гермиона обернулась к Гарри, тыча пером в раскрытый учебник, — видишь, ты опять перепутал «Эваз» и «Беркану». Это разные руны, Гарри, у них совершенно разное значение, как ты можешь их…
Гарри не ответил. Вместо этого он совершенно спокойно, на глазах у всей библиотеки, протянул руку через стол и накрыл её ладонь своей.
Гермиона осеклась на полуслове. Покосилась на их сплетённые пальцы. Покраснела — но руки не отняла, только перо в другой её руке замерло над пергаментом.
— …совершенно разное значение, — закончила она уже гораздо тише и заметно менее сурово.
Рон поднял глаза от «Пушек».
С минуту он смотрел на их руки. Потом перевёл взгляд на блаженно-невозмутимое лицо Гарри. Потом на залившуюся краской Гермиону.
И демонстративно, тяжело, со всем красноречием, на какое способен шестнадцатилетний парень с набитым ртом, закатил глаза к потолку — отчётливо, чтобы все видели, как он страдает, — после чего откусил от пирожка новый внушительный кусок и снова уткнулся в журнал.
— Невыносимые, — сообщил он книжке, жуя. — Оба. Совершенно невыносимые.
Но Гарри заметил — и сохранил это где-то глубоко внутри, в той части души, где хранят самое важное, — что губы у Рона при этом чуть-чуть, едва-едва, дрогнули в улыбке.
Снаружи догорал короткий зимний день. Завтра — поезд, дом, каникулы; а после каникул — новый семестр, и весь огромный, тёмный, опасный мир, который никуда не делся и никого из них не собирался щадить. Где-то там, далеко, всё ещё ждали своего часа вещи, о которых Гарри пока даже не догадывался, — вещи с длинными холодными именами, ради которых ему ещё предстояло однажды уйти из этих тёплых стен.
Но это было потом. А сейчас были три человека за столом у окна, медовый свет на корешках книг, тыквенный пирожок и тёплая ладонь под его ладонью, — и Гарри впервые за очень долгое время твёрдо знал, что в любую тьму, какая бы ни ждала впереди, он войдёт не один и не как Избранный, а просто как один из троих. Как часть чего-то целого, что не разорвать никаким испытаниям, потому что оно — вот, здесь, рядом, и держится крепко.
— И всё-таки, — задумчиво произнесла вдруг Гермиона, не отрывая взгляда от рун и легонько сжав его пальцы, — а ведь я просто хотела доказать свою правоту.
Гарри улыбнулся.
— Доказала, — сказал он.